Ефросинья, молившаяся перед образами, тяжело поднялась с колен, медленно подошла к нему, тихо сказала:
– Опричь моего мужа, никто из мужчин в мою спальню не заходил. И тебе велю выйти вон!
Их души, их злоба, их ненависть столкнулись – как сталкиваются в степи огонь пожара и огонь, пущенный навстречу. Глаза Ефросиньи, святые и гордые, как глаза Богоматери, пред которой только что стенала ее душа, бесстрашно смотрели на Ивана, и она не отвернула бы их, начни он даже раздирать ее по кусочкам. А Иван… Он как будто был усмирен тем пламенем, на которое наткнулся: рука его мягко прикоснулась к Ефросиньиному лицу, потом осторожно переползла на белые волосы – он как будто ласкал ее…
– Красива ты была, тетка… Редким счастьем одарена! В счастье бы тебе и жить… Да ты сама себя на несчастье обрекла, сама по мукам пошла. Злобой душу свою издушила, изгадила, осквернила… Богу б душу свою отдала, любви, благости, состраданию, а ты – злобе… Злобе! – вскрикнул взбешенно Иван и, схватив Ефросинью за горло, стал душить ее. – Злобе!.. Злобе!.. – исступленно рычал он и душил Ефросинью, сваливая ее себе под ноги. Вдруг, опомнившись, отдернул руки – Ефросинья упала на пол, прижав ладони к горлу, замерла, пережидая боль…
Иван глухо, с дрожью, заговорил, испуганно спрятав свои руки за спину:
– Почто… на меня почто злобишься?.. Более всего, яростней всего? В чем… в чем моя вина пред тобой? В чем моя неправда? Знаешь ли ты мою душу, ведаешь ли, что в ней горя не менее, чем в твоей?! Но в твоем горе не я повинен… Не я! А в моем – ты! Ты и оные, что, подобно тебе, с самого моего рождения ищут моей погибели, преступая совесть, преступая клятвы и Божьи заветы. Я был спеленат во зло – в ваше зло! – и выпестован им… Но я не хотел продолжать ваше зло, видит Бог, не хотел! И мук, и гонений, и смертей многообразных ни на кого не умышливал! А ежели и посягнул на кого, то лише, чтоб зло – ваше зло! – пресечь. Ибо уж больно грозно оно разгулялось в мое малолетство. А малолетство мое?! О нем уж и поминать не стану, сама ведаешь, сколь горько и безрадостно оно было. Даже в одежде и в еде изнуждали меня и братца моего единородного, кормя нас, как странников или как самую уБогую чадь. Одно лише вспомяну: мы с братцем детской игрой играем, а князь Иван Шуйский сидит на лавке, положив ногу на постель отца нашего, и не обратится к нам отечески, а токмо властно, будто к рабам своим. Кто такое забыть и снести может? Кто?! – вновь подступил Иван к Ефросинье, наклонился над ней. Ефросинья убрала свои руки с шеи, подставляя ее ему, но Иван еще крепче сцепил руки за спиной, страшась их сильней, чем Ефросиньиного бесстрашия. На несколько мгновений их глаза вновь схлестнулись в яростной схватке, и вновь Иван не выдержал Ефросиньиной ожесточенности, отступил от нее к самой стене, прижался к ней спиной, глухо и тоже ожесточенно продолжал: – И сколько сотворила ваша злоба, улучив государство без владетеля?! Сколько бояр и доброхотных отца нашего и воевод его погублено было! Вспомяни, како князь Василий и князь Иван Шуйские самовольством оберегать меня учинились да и воцарились! И всех тех, которые отцу нашему и матери нашей главные изменники были, из поймания[134]
повыпускали и с собой примирили. А князь Василий Шуйский и того пуще – на вашем старицком подворье, сонмищем иудейским, ближнего дьяка отца нашего – Федора Мишурина позоровали и убили, а князя Ивана Федоровича Бельского, кой тебе с сыном добро творил, да и иных многих с ним в разные места заточили, да и Даниила-митрополита, сведши с митрополии, в заточение отослали. Во всем свою волю утвердили, и сами же государиться начали. Подовластных моих рабами поделали своими, а рабов своих как вельмож устроили. Мнили правду творить и строить, а вместо сего неправды и нестроения многие учинили. Мзду безмерную потянули со всех, и все по мзде творили! Запамятовала ты, что ль, время сие лихое? Иль своей бедой от всех прочих бед отгородилась и на все прочие лиха глаза закрыла?! Душу свою праведной злобой ожесточала? А праведной ли?.. Нешто не измена была покарана в дяде нашем? Нешто не вооружился он на меня да на матушку мою, желая погубить нас, а самому воцариться? Молчишь?! Ведаю, у тебя иные доводы есть… Буде, кому и годны те доводы, да не мне, бо я ведаю накрепко, что измене оправдания нет! Да и не я покарал дядю, не я винен в его смерти!.. Не мой то грех! Нешто Христос винен в Иродовом преступлении?– Род ваш Богом презрен за клятвоотступничество, оттого и беды на нем, – спокойно, дерзко выговорила Ефросинья. – И не беды то, а воздаяния.
– Сын у меня родился, тетка, – словно бы не услышав чудовищной дерзости Ефросиньи, спокойно сказал Иван. – Ни в чем не винен младенец, а ты уж и на него озлобилась. Поздравлений уникла! Грех то великий, тетка! И не я тебя за него судить стану. Грядет на тебя иной суд!.. И не лицемерь более пред святыми образами – твоя душа уж черна от греха! И токмо единым ты можешь спасти ее… Единым!..