– Без шуму, воевода, и брага не закисает!
– Ну, пошумите, поеборзитесь! Прискачет корноглазый гость – куды головы свои поденете? В Кремль проситься станете?! А как вас, татей[138]
, в Кремль-то пущать?– Нешто прискачет? – ужасались слободчане.
– Ай вести дошли?..
– Вести – петух на насесте! – уклонялся Шереметев.
Его, старого ворона, трудно было вынудить даром каркнуть. «На одних подметках семи государям служил!» – говорили про него на Москве, и не зря говорили.
Ездил Шереметев по слободам, сеял тревогу средь черни, отвлекал ее от лихих намерений, а у самого в душе псы выли. Возвращаясь из объезда, утягивал он в укромный уголок Мстиславского и выпускал на него этих псов:
– Не поздравится нам от государя, боярин, ежели прознает он про сие наше самовольство.
– Замятия учинится – вовсе не поздравится, – увещевал его Мстиславский. – Неужто мы дурное измышляем?
– То – по нашему разумению, боярин… А по его?.. Как по его разумению будет? Вяземский со мной ездит, а рожея у него – хоть собакам кидай! Негодная рожея у него… Понесет он на нас с тобой государю.
– На то и шлю его с тобой, чтоб нам пред государем оправдание было. Да вернется государь с победой – все радостью затмится!
– Единое упование, боярин… Однако не отступись, гляди, коли, не дай Бог, заяростится он!.. Твоей волей в затею сию я ввязан. Не очутиться бы и мне поруч с Бельским.
– Не отступлюсь, воевода. Неужто креста на мне нет?! Не на подлое дело учинил тебя – на честное.
Однако вскоре из Новгорода-Северского, от засечной черты[139]
, объезжие воеводы прислали грамотку, в которой писали, что степи за Путивлем тяжело укинули снеги и в объезд по засеке, ради пустого усердия, они не ходят, ибо коньми не пройти, но лыжным ходом ходили казаки из Путивля за Сейм, верст на сто, и нигде крымчака не видели, и нигде крымчак не наследил.После таких вестей Мстиславский больше не решился посылать Шереметева в слободы: ясно было, что в эту зиму татары не придут. Продолжать и дальше держать Москву в страхе перед ними Мстиславский не стал – это могло показаться подозрительным царю, тем более что по возвращении в Москву грамотка из Новгорода-Северского ему непременно должна быть показана.
Однако заботы не оставляли Мстиславского: чернь того и гляди опять могла затеять смуту. Воспрянувшие было духом бояре снова приуныли, снова посъехались в Кремль… На проездных стрельницах Кремля опустили железные решетки, а стрельцам велено было зарядить пищали дробом. Но на следующий день, ввечеру, по Можайской дороге к Москве подошел большой обоз – это прибыл Михайло Темрюк, привезший с собой пленных литовских воевод и царскую грамоту митрополиту – с долгожданной вестью о победе.
А утром, еще до рассвета, Москву разбудил торжественный звон. Такого звона Москва не слыхала со времен победы над Казанью.
Под удары набатного колокола растворились ворота Фроловской стрельницы, и из-под темных ее сводов выплыли кресты, хоругви, иконы… Царский духовник протопоп Андрей, пройдя вместе с боярами по мосту, перекинутому через ров, остановился перед замершей толпой, вскинул руку с крестом, широко, торжественно, на три стороны, чтоб никого не обошла сень креста, окрестил толпу.
– Братья! Люди московские! Государь наш, пребывающий на трудах бранных, прислал владыке нашему духовному, митрополиту Макарию, грамоту…
Толпа загудела. От напряжения голос протопопа звучал тревожно, и никак не чувствовалось, что он собирается известить о чем-то хорошем.
– Господи!.. – высеклось из толпы, как искра из кремня. – Нешто лихость кака?..
Толпа заволновалась… Колыхнувшись, подалась ко рву, к мосту, будто позади ее, где-то там, за торговыми рядами, вздыбилась земля.
Протопоп отступил назад, на высокую горбину моста. Теперь, с высоты, он заговорил спокойней:
– Братья! С доброй вестью мы вышли к вам! Владыка наш, митрополит, по немощи своей не возмог явить вам сию грамоту и весть, заключенную в ней… На сие благое дело он благословил нас, и мы тщимся явить на ваши очи грамоту государеву и огласить ее.
Наперед выступил Мстиславский, развернул свиток, поднял его над головой:
– Зрите, люди московские!
Долго держал Мстиславский над головой грамоту, словно завораживал ею толпу. И действительно, завораживал, томил, вымучивал… Знал Мстиславский, что сам вид этого свитка подействует на толпу не меньше, чем все то, что в нем написано, а может, и больше, потому что каждый из стоявших на площади уже догадывался о его содержании, и свиток был для них доказательством – воочию увиденным доказательством! – всего того, что в этот миг наполняло их души.
Мстиславский мог и не читать грамоту, будь на то его воля, но все, что было в его воле, им было сделано, и он прочел грамоту. Потом легким движением руки подал знак, и над стенами и стрельницами Кремля взметнулись серые клубы дыма…
Переполошенное эхо заметалось меж куполов соборов, укатилось за Москву-реку, за Яузу, слабо откликнулось оттуда и затихло.
Трижды прогрохотали пушки Кремля, разнося по Москве весть о царской победе.