– Возьми сребро, сын мой, – твердо сказал Левкий и протянул к Щелкалову руку с гривенками. – Учителя от других монастырей також внесут свою лепту. Не жалей денег, сын мой, но там, где ценней слова, прячь сребро под спуд.
Щелкалов взял гривенки, брезгливо встряхнул их на ладони.
– Не верю в их силу!
– Тем паче, сын мой… Но разумный человек, взвешивая чужие души, не кладет против них на мерила присную…
Невозмутимость Левкия, его спокойствие и то, как он держал себя – будто вел душеспасительную беседу со своей паствой, – и бесили Щелкалова, но и вызывали зависть, а вместе с завистью и недоумение. Так держаться мог только человек, не чувствующий в своих поступках ничего предосудительного либо вовсе бессовестный.
– Доброе дело изгубим, – сказал Щелкалов, глянув на Левкия – глаза в глаза.
– Для кого – доброе?
– Для всех, – отвел взгляд в сторону Щелкалов, не выдержав исходящей из глаз Левкия остроты. – Для всей Руси!
– Учителя, что же, – не от Руси?
– Учителя!.. – хмыкнул презрительно Щелкалов. – Супротив Руси, супротив царя идем – ради учителей. Распять нас мало!
– Душа у тебя мятущаяся, сын мой, но разум твой крепок. Мои упования на него, и вот мои слова к твоему разуму: супротив царя и супротив Руси, но не учителей ради – царя и Руси ради. Беда для Руси – потемки, но свет – искончальная пагуба. Чрез книги придет к ней свет!.. Прозреет Русь и вспрянет, точно застоявшаяся лошадь, и уж не сыщешь оттоль на нее узды. – Левкий помолчал, должно быть, пережидая, пока сказанное им поглубже проникнет в сознание и душу дьяка, нахмурился, глаза его, только что искрившиеся проникновенным, мудрым блеском, вдруг стали жестко-серыми, как высохшая земля, гневными и безжалостными. – Ходил аз нынче в застенок к Ивашке Матренину, – сказал он тяжко и злобно, враз утратив всю свою невозмутимость. – Допытывал его: пошто отца игумена до смерти убил? – Левкий вдруг резко поднялся с лавки, устрашающе приткнул свое хищное лицо к лицу Щелкалова, кликушески хохотнул. – Пото, ответил, что разум на него восстал! Вон яко же!! – ощетинил он перед носом Щелкалова свои острые, длинные пальцы и, круто повернувшись, поковылял в дальний угол святительской. – А ну како этаким Ивашкам еще и книги! – выкрикнул он оттуда. – На государя!.. На всю Русь прострут они свою каинову руку!
Тяжким было похмелье после царского пира, тяжким и горьким… Бывает ли горше, если с пира да на панихиду?!
После похорон Репнина, смерть которого, такая странная и загадочная, удручила даже самых черствых и самых далеких ему людей, в московских приказах, в думе, куда неизменно каждое утро сходились бояре и окольничие на свои синклиты, несколько дней кряду царила какая-то никчемная суетня, выдавая всеобщую растерянность и тайный страх – страх перед чем-то неведомым, необъяснимым, но существующим, что со смертью Репнина вдруг стало остро ощущаться всеми. Каждый как будто впервые, до болезненной остроты, осознал и свою собственную беззащитность перед этой неведомой и, казалось, неотвратимой опасностью, могущей подстеречь любого, кем бы он ни был – простым писарем или знатным вельможей. И этот страх, это темное предчувствие опасности и растерянность от сознания своей беззащитности примирили на время друг с другом даже самых непримиримых, заглушили в них взаимную неприязнь, притупили вражду, ненависть…
На панихиде Кашин стоял рядом с Мстиславским, слушал его осторожный, время от времени прорывающийся шепот и скорбно соглашался с ним.
– Убывает нас, боярин, – говорил Мстиславский. – Без брани редеют наши ряды. Лучших, самых лучших не стает. И как?! Никчемно, глупо… Будто в пустой опрометчивости головой в прорубь.
– Да, да… – скорбно соглашался Кашин, и даже когда Мстиславский, перечисляя тех, что в последние десять лет были казнены, либо сосланы, либо пострижены в монахи, упомянул и князя Семена Лобанова-Ростовского, Семена Звягу, как звали его в просторечии, – самого великого царского спальника, пребывающего в ссылке в Нижнем Новгороде, Кашин поддакнул ему, хотя знал и помнил, зло помнил, что дознание об изменном деле князя Семена по поручению царя проводил не кто иной, как Мстиславский с дьяком Висковатым да с иными царскими приспешниками, и именно его, Мстиславского, стараниями дело было так подробно и подлинно разузнано, что от этого еще многим, очень и очень многим помимо князя Семена пришлось испытать на себе царский гнев.