Трудно удержать город в узде с сотней черкесов. Понимал это Темкин, потому и не вмешивался, выжидал. Да ему и самому до оторопи хотелось посмотреть на бой. Горела в нем кровь истинного московита, опрометчивого и завзятого, одной рукой молящегося Богу, а другой заигрывающего с чертом. Не мог он, даже под страхом царской опалы, отказать себе в таком удовольствии. Ведь может статься, что больше не случится на Москве кулачной здыбки: царь не простит порухи своего указа и правежом, а то и плахой отучит от буйной игры.
Всю неделю не выезжал Темкин из Кремля. Сидел в думной палате, разгоряченный, изнывающий от нетерпения, жадно прислушивался к разговорам подьячих и писцов, похвалявшихся друг перед другом разными новостями, Бог весть где подхваченными ими.
Мстиславский с укором поглядывал на окольничего, нет-нет да и затрагивал его:
– Неспокойно на Москве… Гляди, окольничий, сыщет с нас царь за всю смуту.
– Семь бед – один ответ, – хитро посмеивался Темкин.
– Управил бы смутьянов…
– Всю Москву не управишь, боярин… Перебесятся – усмирятся.
Занудилась Москва за неделю. Еле-еле дожила до субботы. В субботу к вечерне пошли одни бабы. Мужики не решились предстать перед Богом, собираясь на греховное дело.
На Мясницкой рано погасли лучины, опали дымы над избами… Тихо, выморочно на Мясницкой, только сторож у рогаток поскрипывает промерзлым снегом.
У плотницких на улице тоже тихо. Перебесились за неделю, переерепенились. Не с легкой думой залегли на полати. Не спится многим… Скребется в душу тревога, как собака в сени с мороза. Только отступать поздно. Побитых ожалостят, а струсивших ославят, по гроб пальцем тыкать будут и подсмеиваться. Так уж поведено на Руси!
Студено. Ветер всю ночь перекатывает с места на место сугробы, полощется белыми холстинами крыш, кадит в небо, в лунную стынь, снежным дымом. До самого утра, как застигнутый ненастьем путник, хранит город тревожную угрюмость.
Утро взбадривает город. В крутых изломах низких туч еще клубится темнота, а по Сретенке уже тянется люд. Идут на Кучково поле. Кто побогаче – тот верхом или в санях: ходить пешком богатым неприлично. Перед пешим никто и шапки не снимет, не поклонится…
Промчались боярские сани. Чуть погодя – другие.
– Стерегись! Подомну!
Хлястнули по кожухам жильные батоги – вжались головы в плечи. Кому досталось – оторопело ругнулся, кому не досталось – сочувственно поддакнул пострадавшим, прошелся по боярским косточкам…
– Ишь, богатины пеньтюшивые! Тоже прут… Подавай и им теху!
– Эх, кабы хоть раз в рожею богатинную схлендать!
– Гляди, чего схотел! А засекут?!
– Пушшай!
– А пушшай, так схлендай! И за нас тожа! Свечку скопом поставим.
На Кучкове, по всему урочищу, – люд: конные, санные, пешие… Толкутся, пыхтят в заиндевелые вороты, подсигивают – мороз дерок, прозябнет. По урочищу, и крутя, и вдоль, метет поземка, вдирается под нестеганые ферязины да зипунишки. Худо тем, у кого ни шубы, ни кожуха. Но не уходят, тиснутся в гущу, мнут ногами разрыхленный снег.
Сугробы вокруг растолкли, а посреди урочища снег не тронут, целина.
Поп Авдий, торжественный, как на литургии, взывает к окоченевшей толпе:
– Миряне! Не стойте, яко древа в лесу сатанинском! Сыдите с мест своих облюбленных и прошествуйте семо и овамо[36]
вослед мя, яко же шествуете вослед Господа нашего!Авдий, подхватив руками ризу, широко, как на ходулях, пошел по глубокому снегу. Вслед за ним, безмолвно и угрюмо, двинулась толпа. Измученные морозом люди послушно шли за попом, охотно шли – ожидание изнурило их так, что они готовы были и боком катиться по этому полю.
Пройдя из конца в конец, Авдий остановил толпу, воздел руки к небу, как апостол, и возгласил:
– Чада мои возлюбленные! С Божьей помогой оборотимся вспять!
Снег на урочище взмесился, поумялся, но все равно его было много.
Авдий сокрушенно вздыхал:
– Худо, братися…
Сходились мясницкие. Чуть поодаль от них гурбились плотницкие. Их собралось уже с полусотню. Сава был среди них – верховодил.
От Рождественки через урочище легкой рысью шла тройка. Следом за ней трое верховых.
В толпе узнали буланую тройку боярина Хворостинина – никто больше не держал на Москве буланых, – узнали и троих его сыновей. Всегда и всюду неотступно, как стража, сопровождали они своего именитого отца. Всей Москве пригляделись Хворостинины этим своим обычаем. С первого взгляда узнавали их.
– Гляди, Хворостинин!.. С боярчуками!
Толпа задвигалась, удивленно зашумела.
– Никак сам?!
– А то!.. Вон, в санях, в вильчуре[37]
.Было чему удивляться: почитай, год, а то и все два не видывали на Москве Хворостининых. Уж и забывать о них стали. Старый боярин хворал, каждый день смерти ждал. Сыновей неотступно около себя держал, боясь помереть не на их глазах. В Чудов монастырь вклад сделал на помин своей души, грамоту духовную составил – совсем к смерти приготовился, а услышав от сыновей про кулачный бой, велел везти себя на Кучково.
– В последний раз перед смертью хочу поглядеть, – сказал он сыновьям. – На том свете такого не увижу.