Читаем Лета 7071 полностью

Палата то наполнялась шумом, то вдруг притихала — до такой степени, что казалось, будто все-все-все сидящие в ней разом затаивали дыхание в предчувствии того тревожного, но и желанного мига, который должен был избавить их от изнурительного ожидания, и когда шум, медленно, как тяжелый маятник, откачнувшись куда-то в сторону, уступал место тишине, палата, радужно расцвеченная мозаикой слюдяных окончин, становилась похожей на громадную и какую-то необыкновенную, волшебную усыпальницу, где все осталось нетленным — и люди, и вещи… Кроваво, как догорающие угли жертвенного огня, тлели блики на золотых ковшах и братинах, тускло блестело серебро, и от этого еще таинственней, еще священней казались тишина и оцепенелость, в которую погружалась палата, как будто в хладности серебра и в ярой огненности золота, в их незримой совокупности и была сокрыта тайна волшебства.

Мгновения тишины, прокатывающиеся по палате, как волны, несли с собой не только ощущение потустороннего покоя и зримой яви волшебства, — казалось, что в эти мгновения нисходит в палату воскресший дух умиротворенности, и все-все-все становятся как бы на одно лицо, на одну душу, в которой нет ни зла, ни ненависти, ни кощунства… Исчезла, сгинула извечная напасть разобщенности, и все-все-все проникнуты нерасторжимой общностью и взаимной любовью, в которой едины и думы, и чувства, и чаянья, едина вера, едины устремления, и мнилось (чудилось!), что никакие силы не способны отныне разорвать, разрушить эту слитность, эту неприступную, как смерть, общность. Но вот, не выдерживая мучительной затаенности, палата делала жадный вдох, маятник откачивался вспять, и все становилось вновь таким же, каким было, на самом деле. Большим, мрачным и тесным загоном казалась тогда палата, — загоном, куда были согнаны вместе и волки и овцы.

И думал Захарьин, сознававший эту истину, что если волков царь и потравит, изведет, повыморит, то как он справится с овцами? Как научит их ходить в стаде, не разбредаясь по сторонам, как заставит подчиняться не только бичу, но и зову, чтобы не гнать, а вести за собой, вести, куда нужно ему? И как, наконец, сможет он внушить им веру в свою непогрешимость и в свое право повелевать ими? Без этой веры они не пойдут за ним по одному его зову. Придется тогда браться за бич… Но бичом с ними тоже не справиться — на это у него не хватит сил: слишком велико стадо даже для такого усердного пастуха. Придется брать подпасков — и делиться с ними властью, и ублажать их, и потакать им, чтоб не злоумышляли против него и волю его блюли; либо вновь, как и нынче, ополчать против них свою душу, вновь заводить вражду, вновь начинать все сначала!

«Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги своя».

Недобро, тоскливо стало на душе у Захарьина от этих мыслей, отяжелели в нем, как будто налились прихлынувшей тоской, его давние сомнения и тревоги, особенно же тоскливо ему стало от этой библейской притчи, пришедшей вдруг в голову. Почудилось, что кто-то подшепнул ее ему как назиданье или как пророчество. Он даже поогляделся по сторонам в суеверном порыве, хотя уже точно знал, что это кощунственная мудрость его прорицает в нем.

«Да господи, го-спо-ди!.. — восстал Захарьин против самого себя, против своих мыслей, против своей мудрости, чуя, как отчаянье вползает под спуд его души. — Что же я тяну за упокой, когда воскресенье надобно петь и аллилуйя! Воскрес он ныне, воистину воскрес! Восторжествует он в правоте своей и воле своей, занеже, господи, верую! не от человеков в нем страсти его!.. Твое озарение на нем, господи, твой перст!.. И мне, окаянному, пошто душу свою чмутить 223, загадывая о нем, как о смертном простом?! Нешто глаза мои вытекли? Вижу я силу его, вижу, господи, а туда же, мудрствую, с овцами, усомняюсь, управится ли?..»

За дверью палаты, в Святых сенях, вдруг зашумело, зашумело… Рынды торопливо вскинули на плечи свои золотые топорики — метнулись от лезвий, как стрелы, острые отблески и вонзились в мягкую тишину палаты.

Захарьин встал первым, хотя двери палаты оставались закрытыми и не перед кем было еще вставать, но Захарьин встал, как будто для того только, чтобы вынудить встать и других. А может, и для того также, чтобы проверить, поднимутся ли остальные вместе с ним — не перед самим царем, как привыкли и как требовал ритуал, а при одной только мысли о его появлении?!

И встала палата, тяжело, недоуменно, но встала… У бояр звучно бренькнуло блюдо — должно быть, кто-то в сердцах смел его со стола на пол, и больше ничем не выказали бояре своего недовольства, поднялись с лавок, все как один поднялись, лишь только Хилков по-прежнему дрых посреди палаты, выставив перед царским столом свой парчовый зад. Взялись было слуги будить князя, да только в зубы схлопотали.

— Поднять надобно князя Димитрия, — забеспокоился Мстиславский.

— Так и ступай, князь, подыми, — сказал язвительно Захарьин.

Мстиславский, поколебавшись мгновение, пошел поднимать Хилкова.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже