…А в Святых сенях уже вовсю расшумелась веселая потешь: гудел бубен, как благовестный колокол, лихо разметывали свой посвист сопели, усердствовала волынка, стараясь поспеть за сопелями, сыпали звонкую дробь бубенцы, и ко всему этому гуду, и звону, и свисту, то перекрывая его, то вновь уступая ему, прибивалась залихватская блажь голосов.
В палате враз догадались, что в сенях гудёт скоморошье игрище — чему бы иному еще там затеяться, с бубнами да сопелями, — и, уж конечно же, знали все, что не без царской воли завели скоморохи свою игру: не будь на то царского благоволения, всю эту бесовскую братию не то чтобы в царские палаты — в Кремль не запустили бы. Они и сами не посмели бы явиться: без царского покровительства их ждала печальная участь — застенок, батоги… Церковь яростно ополчилась против неугодных ей потешников, да и царь не перечил в том духовенству — сам с ними на Священном соборе решал, как это антихристово племя поизвести, чтоб не развращало оно христианских душ своей богопротивной, языческой игрой, а только ни один царский пир не обходился без ученых медведей, без гусельников, без плясунов, без машкарников 224
… Разыскивали их для царя по всем русским землям и везли в Москву, где и уряжали по его тайному приказу на постоянное жительство в дворцовых подмосковных селах да слободах, чтоб быть им при всякой нужде в них всегда под рукой.Палата ждала терпеливо, почтительно, с тревожным усердием прислушиваясь к веселой колготне в Святых сенях. Сесть уже никто не решался, и, должно быть, продлись вся эта катавасия в Святых сенях весь день, весь день так бы и простояли, терпеливо и покорно, не смея преступить того сурового запрета, что сами на себя и положили. Но вот дверь резко, как от удара, растворилась, будто ее вышиб скопившийся за ней шум, и в палату с задорным посвистом и гиком ввалилась гурьба скоморохов, за ними, вальяжно пританцовывая, — два громадных медведя, подпоясанные красными кушаками, за которые их придерживали поводыри. Вместе с медведями — машкарники… Маски на них — одна другой уродливей, одна другой потешней! Расплясались, запрыгали вокруг медведей — неистово и глумливо, словно передразнивали своих косолапых помощников.
Скоморох в козьей маске особенно яро поддразнивал медведей своими кривляниями и бубенцами, навешанными на рога. Медведи подревывали, роняли слюну — должно быть, устали уже косолапые плясуны, но скоморох не отступал от них, бодал, рвал на них шерсть и уже не раздразнивал — разъярял!
Вдруг один из скоморохов, в ярко раскрашенной маске, бросив плясать, смело направился к боярскому столу. Подойдя к боярам, он так же смело и решительно цапнул за кафтан стоявшего с краю боярина Шевырева и потащил его за собой. Шевырев уперся, гневно отшиб руку скомороха, оправил кафтан, вернулся к столу. Лицо его взрдело от гнева. Но скоморох не отступился, и гневное сопротивление боярина не обескуражило его: он еще решительней ухватил Шевырева и яростно потащил его от стола, но вдруг, словно опомнившись, брезгливо и гневно оттолкнул боярина от себя и сорвал со своего лица маску.
Шевырев остолбенел — перед ним был царь.
— Гос… гос… — попытался что-то сказать Шевырев — то ли «господи», то ли «государь», но язык не слушался его.
Иван утробно хохотнул, давя в себе злобу.
— Ступай плясать, боярин, — сказал он привередливо и властно и подтолкнул Шевырева в плечо. — Потешь нас!.. Мы же тебя потешили!
Шевырев обреченно поплелся к скоморохам.
— Вам також!.. — подскочил Иван к боярскому столу. — Також велю плясать!
В его голосе, во взгляде, в каждом его движении была та исступленная, хищная ожесточенность, которая в последнее время все чаще и чаще стала проявляться в нем. Да и весь он был как-то необычно, болезненно возбужден: глаза воспалены, угарны, лицо разгоряченное, ощерившееся злобой и мальчишеской проказой, но тоже какое-то нездоровое, усталое, даже изможденное, как будто перед тем, как явиться в палату, он побывал в тяжелых руках заплечника.
— Ну-ка ты, Шеремет… Что зеньки пялишь?!. Ступай, потешь своего государя!
— Да уж стар я плясать, государь…
— Стар?!. На пир, однако ж, приперся! Лежал бы тогда на печи.
— Так зыван же был… тобой, государь!
— Зыван!.. — дернулся яростно Иван и покачнулся, и стало видно, что он к тому же изрядно пьян. Должно быть, уйдя с пира, он не лег почивать, а призвал к себе в палаты скоморохов и, вырядившись в их потешные одежды, взялся с ними беситься и пить. — А зыван ты был на мое государево дело!.. 225
А?.. Болящим сказался!.. Ведаю я ваши хворобы! И молчи, не отпирайся, — отмахнулся Иван от Шереметева. — Все равно ни единого слова от сердца не скажешь. Не гневи пуще бога, он и так тебе смерти не дает!— Твоя правда, государь, — присказал Шереметев.
— Вот кто потешит меня! — подскочил Иван к Репнину. — Ну-ка, Репа, поусердствуй!.. Да машкару надень! — Иван приставил к лицу Репнина свою маску. — Меня ею в Торопце одарили.
Он принамерился надеть на Репнина маску, но Репнин решительно, с суеверным, брезгливым страхом отвел ее от себя, сурово, вразумляюще сказал ему: