Отпускать Кирея я не желала, как и оставаться одна со своим мужем, который, супротив обещанного, помирать не спешил, но был живее всех живых.
— К героической гибели, если память мне не изменяет…
И подмигнул.
А Лойко меня за локоток попридержал, мол, героическая гибель — дело такое, не след ей мешать.
Кирей отступил.
И еще на шаг.
И сгинул, оставивши нас вдвоем на поляне.
— И что теперь? — Я глядела на того, кто ныне был моим мужем. Вот ведь… а бабка обрадуется… и вправду царевич всамделишний, хотя ж и не живой, но и на мертвяка не больно похожий.
Красивый.
Молодой.
Радуйся, Зослава, да только радости ни на грошик. Что я Арею скажу? Как вовсе в глаза гляну? Недаром девкам, которые двум обещались, вороты мазали… мне не только вороты, мне всю хату изгваздай — и правый будешь.
— Не печалься. — Лойко протянул руку. — Мне недолго осталось. Это еще эхо силы держится. А сгинет, то и я с ним…
Не то чтоб я ему гибели желала.
Точней, половина моя и желала, и радовалась, что вскорости, ежель не обманул, сгинет Лойко и стану я свободная. Кирей промолчит, да и мне об этое свадьбе говорить не обязательно. Язык бабу до беды довел, так и мне…
Другая половина стыдила.
Нехорошо ближнему гибели желать, пущай он и говорит, что мертв, да… может, сыщется средство какое? Ежели попросить того же Фрола Аксютовича? Иль Люциану Береславовну? Она многое ведает, и неужто среди книг ейных не найдется одной, махонькой…
— Не надо. — Лойко руку стиснул. — Я уже и так изрядно пожил сверх срока… заждались меня… ты, Зослава, просто если вдруг сподобишься в храм заглянуть, поставь свечку за меня.
Поставлю.
И помолюсь.
И… не время о том думать.
Он же, к чему-то прислушавшись, нахмурился вдруг:
— Нехорошо…
И я прислухалась.
Тишина.
Ни драконов, ни героев, ни даже воронья, героям отходную спеть завсегда готовое. Да что воронье, захудалого комара — и того не слыхать… взаправду тишь да глушь. А Лойко все сильней хмурится.
— Она позвала…
— Тебя?
— Нет. Того, кого звать нельзя было… идем, сейчас я свободен в своих поступках. И если уж недолго осталось, надо потратить это время с пользой.
Лойко — от не могу об нем как об царевиче Зимовите думать — меня оглядел с ног до головы и вздохнул тяжко:
— Тебе туда соваться не след, но и оставить не рискну. Держись меня. И… Зослава, пожалуйста, умоляю, не геройствуй.
Они шли длинною вереницей, мертвые девки в свадебных нарядах. На первых-то самых платья простые, даром что в красный цвет крашены да бусами расшиты, а чем дальше, тем богаче становилось убранство.
Не на убранство Егор смотрел.
На девок.
Сердце холодело… вот первая остановилась. Еще боса, простоволоса, а на волосах тех — веночек из цвету полевого.
Сколько лет минуло? А не тронула вода лица девичьего, отступило и время. Вот осталась кожа бела, бровь темна. Вот и застыло в глазах отчаяние… и губы скривились в подобии усмешки.
А за ней другие.
У иных в волосах уже не цветы — венчики серебряные… и золотые… и жемчугами отделаны. На запястьях кандалами браслеты золотые. На шеях — ожерельев грозди.
Красивы невесты.
И Хозяин вод за ними следом ступает. Каждый шаг его сотрясает землю. И кланяется малое воинство, уцелевшее в бою, скрежещет довольно: теперь-то пожалеют люди, что не померли быстрою смертью.
Егор уже жалел.
Он, завороженный, глядел на существо, которое походило на человека.
Огроменного человека.
Егор хоть и не мал, да ему едва до середины плеча достанет.
Высок Хозяин.
Страшен.
Лицо его, раздутое, что у утопленника, потемневшее, покрыто квадратной мягкой чешуей. Глаза за веками прозрачными что окна, рыбьими пузырями затянутые. Вместо носа — прорези. Рот безгуб. Зубы остры. Руки могучи.
Вот обхватил он полено да и раздавил в щепу.
Засвистели кикиморы.
Захихикали.
А подгорная тварь голову склонила, признавая чужую силу и власть.
Егор сглотнул.
От теперь им точно смертушка пришла… пришла, стала и ухмыляется зубастою пастью. А девки мертвые, за руки взявшись, хоровод завели… и запели… что запели?
Песню, само собой. Славную. Хорошую. Слушай, Егорушка, для тебя она… слушай и вспоминай…
О веснах скоротечных… были и не стало… о матушке разлюбимой, которая детей своих холила, лелеяла, как могла, берегла… о судьбе горькой… о том, как не стало матушки, как сгорел от горя батюшка… как родня злая сиротинушку прибрала…
Горько на сердце.
Душа криком кричит от этой песни. И диво, что не понимает Егор ни словечка, а все одно от горечи давится. И слезы из глаз текут.
— Не слушать! — Окрик Люцианы Береславовны рушит песню эту. — Не слушать, а то заморочат вконец… Егор…
Он и рад бы, но как их не слушать?
Ее вот, к ограде подошедшую.
Самую первую.
Облетели первоцветы на веночке, лег лепесток к бледной губе. И глаза ее — омуты, манят, и как устоять пред ними?
Никак.
Дышать и то с трудом выходит.
А они все поют… про людей злых, которые сирот беззащитных обижали… про то, как заставляли работать от зари и до зари… про голод и холод… про молодца красного, объявившегось одного дня.
Пойдем со мною, красавица…
— Егор! — Пощечина обожгла и отрезвила. — Егор, если ты не способен выдержать внушение…