— Ой, Вер, одна голова не бедна, а и бедна, так одна, — откликается Ефросинья из подполья, откуда достает новую плошку рыжиков. — Колянька-угодник рыжиков-то набрал у меня.
Колька сидит вместе со всеми. Он тоже работал. На ногтях все еще глиняная кайма.
Ефросинье неудобно, есть у нее немного хлеба. Игнат у нее был и кузнецом и механиком, кем хочешь, хлеб оставил, уходя на войну. И вынесла бы она из клети ярушник, да ведь зима впереди, а у нее ребятишек трое да четвертая в Челябинске, в школе ФЗО. Самому старшему, Кольке, всего девять. В дому помощник, но далеко еще не работник.
И все-таки она не выдержала.
— Ох, бабы, одинова хоть про нужду-горе забыть. — И возвратилась из клети раскрасневшаяся, с караваем, прижатым к груди. — Мне ведь кума Фаддея больно жалко, ему хлебушка в первую голову дам, золотой он человек. — И целует смущенного дедушку в колючую щеку. — Ешь-ко, ешь-ко, милой. Как бы не ты, со старой печью бы колеть зиму.
После дедушки она дает по ломтю ребятам, потом взрослым.
Вера принимает хлеб весело: нюхает горбушку, откусывает, улыбаясь. Хлеб хорош, на языке тает. Агаша изображает благоговение. Игра эта, конечно, понятна всем. В деревне секретов не бывает, да и мы ведь недавно жили у нее — видели полный ларь муки. Но никто не разоблачает Агашу. Скажи чего — обиды навек.
Позвала Ефросинья Соломониду.
— Дак вас и так, как снопов на овине, — говорит та и долго не садится.
Ефросинья насильно ведет ее к столу. Соломонида сидит на краешке скамьи. Она по-настоящему не работала и робеет, стесняется садиться так же уверенно и равноправно, как остальные.
— Кабы на глазах туск прошел, я бы ведь помогла, — бормочет она.
Все знают: тетка Соломонида и поработала бы всласть, и, может, «коробочку» изобразила бы, но теперь где уж.
— Ты не убивайся, кума, — говорит ей дед, — война кончится, так врачи тебя вылечат. Сан с Семеном парни заботливые и в город, и в Москву тебя свозят. А там доктора с высоким совершенством.
— Кабы, кабы Семенушко возвернулся. Вовсе ведь парнечок, не успел отведать еще, какая в жизни сладость, — и на войну, — говорит Соломонида и всхлипывает.
Из засиженной мухами рамы на нас глядит с фотографии Игнат. Он в косоворотке и картузе с лаковым козырьком. Мне вспоминается, как он обещал сделать мне «ероплан». Шутник! Поместился Игнат в спасательном круге, на котором написано: «Привет из Вятки». Снялся он в тот раз, когда посылали его в город от колхоза на какие-то курсы. А вон Андрюха. Совсем ребячье курносое лицо с нахмуренными бровями. Хотел взрослее хоть на фотографии получиться. На матерчатом пиджачишке с загнувшимися лацканами большие блямбы значков: «Готов к ПВХО», «ГСО». А «Ворошиловского стрелка» нет. У моего папы был «Ворошиловский стрелок». И другие, конечно, были, но он носил один «Ворошиловский стрелок», потому что уметь хорошо стрелять — дело стоящее и нужное. Недаром он в Осоавиахиме работал.
Вряд ли Андрюха сдавал на эти значки. Наверное, у папы моего выпросил для того, чтобы сфотографироваться. А может, и сдавал. Ведь он упорный. Да и он ведь семилетку успел кончить, школу ФЗО, а потом работал. Будь я в таком возрасте, может, тоже бы воевал. Меня бы тоже так ждали, с таким почтением и умилением говорили бы обо мне. И Галинка могла бы меня полюбить.
Женщины, вспомнив об ушедших на войну, вслед за Соломонидой заплакали. Первая Ефросинья убежала утираться к полотенцу, висящему в кути.
— Сколь милого народу гинет. Цельные города Гитлер зорит, — говорит, утираясь, Вера. Она носит газеты, в сельсовете слушает, о чем люди говорят. Она знает.
— Тяжкое теперь положение у нашей страны, — вступил дедушка в разговор. — До Волги Гитлер дошел. Но вот читал я тут недавно книгу. Был у германцев глава государства по фамилии Бисмарк. Так он, на что любил всякие войны, нас, русских, задевать боялся. И другим предупреждение давал: не ходите на Россию, погибнете. Она ведь только с виду тихая, а как поднимется, себя не пожалеет и уж любого врага осилит.
— Сам германец и говорил? — утирая слезы подолом кофты, удивилась Вера.
— Сам и говорил, — подтвердил дедушка.
Эти слова как-то успокаивают. Смотри ты!
— И теперь, хоть отступают наши, сами фашисты некоторые признают, что пороху у них не хватит, — сказал дедушка.
Я знаю: потом и на току, и в том же сельсовете будут говорить о высказываниях Бисмарка, называя его «какой-то наиглавный немец», и при этом сошлются на неколебимый дедушкин авторитет. Сам Фаддей Авдеич сказывал. Дедушка не раз об этом говорил, и всегда его слова вызывали уверенность: победят наши! Но с Саном беседы у него были тревожные. Дедушка волновался, сердился. До Волги, только понять надо, до Волги дошел Гитлер.
— Ну, досытечка, бабы, и наговорились, и наревелись, только, поди, поели плохо? — спросила Ефросинья, убирая со стола.
Но едой все довольны.
После обеда уже меньше веселых разговоров, да и работа ответственнее, тоньше. Дедушка начинает выкладывать колодцем из досок и поленьев кружало — то самое место, ту пустоту, которая станет потом сводом печи. Что-то у него не выходит, он нервничает, ругается: