Я кривился. И хочется людям одно и то же говорить.
Но дальше было не легче. Вдруг Вера, округлив глаза, по секрету сообщила Ефросинье и Агаше, что будто мы все трое — и Андрюха, и Ванюра, и я — хороводимся около Галинки. Неспроста это.
Уйти бы отсюда, чтоб не слушать болтовню. Хорошо, что дедушка занят работой. Он вообще в пересуды никогда не встревает.
— Галинка что, — заметила Агаша, высыпая глину из ведер в деревянный ящик, — ей шестнадцать годов, а она и на деревенскую девку не похожа.
Дальше шел разговор, что не хватает ей итого, и другого. Раньше девки были сбитые, тугие, а эта как соломинка.
— Ой, подруж, подруж, — перебивала Агашу круглолицая почтальонка, — а шея-то у нее — вичкой перешибешь.
— Да бросьте, бабы, война ведь, — пробовала усовестить женщин Ефросинья, но ничего не получилось. Не часто ведь так на помочь сходиться удается. Надо наговориться всласть.
Я же думал о том, чтоб дедушка скорее доделал опечек. А то вспомнят они еще, как надевал я на вечерку папин костюм и подшивал его на сеновале. Агаша-то, конечно, об этом знала.
Наконец низ опечка был готов, и началась работа. То ли из-за того что я был на помочи один из парней, то ли оттого что женщины наперебой нахваливали меня, я впробеги таскал ведра с глиной.
— Ой, молодец Паша! — подхваливали они.
— Что ты, жданой, надорвешься, — жалела меня Ефросинья.
— Ничего, — подзадоривала Вера, — уж полмужика есть. Пусть руки развивает, будет чем девок обнимать.
Всегда она что-нибудь ввернет. Ну и Вера эта.
— Ну, басловясь, — сказала Ефросинья и серьезно перекрестилась не то на черную иконку, не то на плакат «Родина-мать зовет». Она и в бога-то не верила. Просто знала, что так водилось раньше.
Смачно ударили чекмари по мокрой глине. Они быстро заставили замолчать Веру. Полнотелая почтальонка вся раскраснелась, сбросила кофту, оставшись в рубахе. Бретельки врезались в белые плечи. Она то и дело бегала к медному жбану, пила воду.
— Чо с воды ты ядрена така, Вер? — спрашивала с тайным ядом Агаша.
— Ревматизма сердца, — беспечно отвечала та.
— Ревматизму нажила. Мне бы немного ее, я бы тоже поядреньше стала, — болтала Агаша.
Сочные удары чекмарей слышны были на другом конце деревни. Услышала их тетка Соломонида, пришла одетая в чистый домотканый пестряк и лапти.
— Бог на помощь, бог на помощь, — пропела она. — Больно я любила, бабы, ране печи-то бить. Артельная работа всегда веселая. Поди, и я на што сгожусь, Опросиньюшка?
— С робенками поводись, тетка Соломонида.
— Чо?
— С робенками, говорю, посиди. Сказку какую им расскажи. За окном уже заливался один из малышей.
— Что ты, андел господней, что ты, андел! — запричитала Соломонида.
«Андел» ревел благим матом.
— Пойдем-ко черемушку найдем, пойдем, андел, — заманивала Соломонида ребятишек в огород.
— Горе, сколь услужлива старуха, горе, сколь услужлива, — похвалила ее Ефросинья.
А работа все становилась горячее и горячее. И невозможно было ее остановить. На меня уже покрикивали: скорее носи, скорее. Напоминала мне эта работа деревенский ток, когда прожорливый зубчатый барабан требует все новых и новых снопов и тут уж знай поворачивайся, а то и ругнут в пылу.
У раскрасневшихся женщин растрепались волосы. Агаша явно устала. Она ведь старше всех. Ойкает: загоняли, черти. Только Ефросинья работает как ни в чем не бывало. У нее чекмарь словно сам прыгает, мнет и трамбует глину.
Вера по-прежнему бегает к жбану напиться.
— Опросинь, Опросинь, — озорно сияя глазами, кричит она, возвращаясь к печи, — ты бы бражки наварила на помочь-то.
— Да где, бабы, сахарку-то взе-еть! — всерьез оправдывается Ефросинья.
Сахару в деревне нет давно. Это не город, карточек здесь не выдают. Деревня живет тем, что сама производит. Ефросиньина Нюрка, младшая девочка, наверное, вообще не видала сахар, не знает, как он выглядит. Пчел же в нашей деревне держит один Митрий Арап, да и то всего две семьи. Мед нынче дорогой.
— Шабаш, шабаш! — говорит дедушка. — Отдохните.
Все, кроме Ефросиньи, бросают чекмари. Дедушка увидел, что сильно притомились работники.
Одним застольем едим вареную картошку, запиваем молоком, заедаем луком и солеными рыжиками. Ефросинья ничего не жалеет. Только хлеба у нее нет. Поэтому каждый принес свой кусок. У кого он черный, как жмых, у кого еще чувствуется в нем примесь муки. Я знаю, что у Агаши в клети есть пахучие ярушники, закрытые домотканой бордовой скатертью, но она здесь ест травяные лепешки. Давняя ее хитрость.
У Ефросиньи в сенях нанизаны на жердочку пучки лебеды и клевера. Когда вовсе припрет голодуха, принесет она их в избу, подсушит в печи, расстелет полог, и начнет Колька толочь эту траву в ступе, поднимая пыль. Пыль и будет травяной мукой. Стрясут ее с холстины и будут вперемешку с остатками ржаной муки печь хлеб.
— Хоть бы Сан ржицы по трудодням дал, — вздыхает Агаша, — а то у меня брюхо заныло, какой хлеб.
Эти слова все пропустили мимо ушей. Агаша перестаралась. Она и сама понимает, что не так сказала.
— Когда и досыта его поедим, — вздыхает Вера.