— Нет, это не Вера Михайловна, — сказал Петр.
За следующими дверьми колокольно гудел бас:
— И сотворил господь землю…
Это и есть, наверное, поп Виссарион, о котором говорила Вера Михайловна. Капустина так и подмывало распахнуть дверь и крикнуть ребятишкам, которым давно, конечно, осточертели дурацкие легенды и заповеди: «Выходи! Бога нет, закона божьего тоже» — так, как он кричал это в реальном училище весной прошлого года, за что был с треском выгнан.
И Петр распахнул дверь. Высоченный поп — не поп, а попище — с вороной гривой на гранитно тяжелой голове навис над покорными головенками.
— Вы почему здесь? Закон божий снят с преподавания. С епархиального совета взята подписка о невмешательстве в гражданские дела. Почему вы не подчиняетесь? — подойдя вплотную, спросил Капустин. Вид у него был строгий. В голосе железо.
Поп Виссарион ухватился за серебряный крест. Лицо налилось злой кровью.
— Потому, что бог не снят, — сказал он.
— И бог снят. В школе вам делать нечего, освободите класс, — все так же враждебно проговорил Капустин.
Подбирая подрясник, поп вымахнул из класса. Серебряный крест возмущенно качался на животе. В коридоре поп чуть не налетел на Филиппа.
— Антихристы! Как без веры жить станете? Сопьется народ без страха, изверуется.
— Ну-ну, батя, не ругаться, — предупредил его Солодянкин. — Есть у нас вера. Мы в социализм верим.
Потом было собрание, и Петр рассказывал школьникам о том, за что стоит советская власть, что в Вятке теперь есть клуб под названием «К свету», что будет в булычевском дворце Дом науки, искусства и общественности и что все это для простого народа, что надо жить по-новому, петь новые песни.
Вера Михайловна, облитая малиновым жаром, с удивлением смотрела на Капустина, и в ее взгляде было столько восхищения, что Филипп с неодобрением заключил: как на святого смотрит.
Петр, видимо, этот взгляд чувствовал. Перед тем, как разговаривать с Верой Михайловной, поправил мысок льняных волос на своем лбу, обтрепавшийся до ряски рукав пиджака быстро загнал под рукав кожанки.
— От интеллигенции, от учителей особенно, мы ждем огромной помощи. Надо в Тепляхе Народный дом открыть, библиотеку, а сколько неграмотных у нас!
Говоря, Капустин все время смотрел на Веру Михайловну. Только иногда на другую учителку — Олимпиаду Петровну. А та, видать, старая дева, вся ссохлась. Да и скроена была по-мужиковски.
Еле-еле ушли из школы.
— Приглянулась, видать, тебе учителка? — сказал Филипп.
— Ты что это городишь? — рассердился Капустин.
— Я ведь видел.
Капустин сплюнул.
— Ты как говоришь-то: надо волосы дыбом иметь? Вот у тебя теперь мозги дыбом.
«А видно, что у самого волосы дыбом», — подумал про себя Филипп, не сдаваясь.
Этой зимой вчетверо против прошлогодней было в волости мужиков. Приехали с фронта бедовые, скорые на дело и расправу солдаты, не подались зимогорить бородачи и не добравший до солдатчины годы подрост. Слышно, двухдомные истобенские лоцманы и те не двинулись на разлюбезную реку Енисей, остались у баб под боком. Пимокаты тренькали струной не за Уралом-горой, а в своих избах. Расписной токарной безделицей, корчагами, горшками, глиняными свистулями, разрисованными валенками, глазастыми секретными сундучками из капо-корешка, гармонями и гармониками, соломенным выдумным товаром завалены были зимние сельские базары. А лапти, рогожи да липовую, берестяную утварь — сита, корыта, туеса-бураки, пестери, кадушки, ушаты, ступы, чаны, лохани, ложкарские поделки и в счет нечего брать. На версту вытягивался щепной да лыковый ряд. И на ярмарки, и на частые нынешние сборища валил народ валом. У наслышанного, видалого люда ко всему незаемный интерес.
И в Тепляхе в этот день березняком взнялись оглобли. Продираясь следом за Митрием и Капустиным сквозь путаницу подвод, с тревогой думал Филипп о том, что будет им сегодня жарко.
Сеном и овсом, а то и просто яровой соломкой похрупывали лошадки, на крыльце стоял гул, смачная ругань и гогот. А около крыльца, как глухари на токовище, расхаживали молодые мужики, подъедая друг дружку. Останавливались, того гляди сцепятся.
Те, что помирнее, угощались самосадом.
— Из листу-то слаб, пустой он. А вот корень дерет.
Кисеты у тепляшинцев были тугие. За войну обучились старики да калеки растить свой самосад. А он у каждого разный, не на одинаковый манер, как солдатская махра: один попробуешь, другой интересно курнуть. Так и дымили.
Прибрел на собрание даже Фрол Ямшанов, задавленный бедностью мужик, который жил, почитай, одним лесом. Зверье да птиц он любил больше, чем людей. Над своей лохматой, пьяно запрокинувшейся лачугой поднимал скворешни и дуплянки. Когда дуплянки делал, точно знал, какая птица жить станет, иволга ли, зеленушка ли. Тепляшинцы, что побогаче, считали его блаженным. Он один на все село жил в курной избе. Дочери его, смирные, работящие девки, даже не ходили никогда на гулянья, потому что от волос и одежды пахло дымом.
Стоял он теперь в армяке, подпоясанном лыком, и забило улыбался, слушая гогот.
— Мотри-ко, Фрол, ты как на свадьбу собрался.