Все три недели, которые Штейн провел у меня, мы ездили на его такси по городу. Сначала по Франкфуртской аллее, до конца и обратно, мы слушали Massive Attack,
[15]курили и ездили по Франкфуртской аллее вперед и назад битый час, пока Штейн не сказал: «Ты это понимаешь?»Голова у меня была совершенно пустая, как будто выдолбленная, было странное чувство парения, улица перед нами была широкой и мокрой после дождя, дворники елозили по ветровому стеклу, туда, сюда. Сталинские постройки по обе стороны улицы были огромными, чужими и красивыми. Город больше не был городом, который я знала, он был безжизненным, пустым, Штейн сказал: «Огромное мертвое ископаемое», я сказала, что я его понимаю, и перестала думать.
После этого мы почти все время ездили на такси. У Штейна для каждого участка пути была своя музыка, Вин для пригородов, Дэвид Боуи для центра, Бах для аллей, «Транс-АМ» только для шоссе. Мы почти все время ездили по шоссе. Когда выпал первый снег, Штейн остановил машину, пробежался по заснеженному полю и стал делать медленные, сосредоточенные движения тхэквондо, пока я не рассмеялась и не закричала, чтобы он вернулся, что я хочу ехать дальше, мне холодно.
В какой-то момент я поняла, что с меня хватит. Я сложила вместе все три его кулька и сказала, что ему надо найти себе другое пристанище. Он поблагодарил и ушел. Он поселился у Кристианы, которая живет подо мной, потом перебрался к Анне, к Генриетте, к Фальку, потом к другим. Он всех ебал, это было неизбежно, он был довольно красив, Фасбиндеру он бы доставил много минут светлой радости. Он был с нами. И в то же время не был. Он к нам не принадлежал, но по какой-то причине оставался с нами. Он позировал Фальку в ателье, он подключал кабель на концерте Анны, слушал чтения Гейнце в Красном салоне. Он хлопал в театре, когда мы хлопали, пил, когда мы пили, принимал наркотики, когда мы принимали. Он был на всех праздниках, и когда летом мы уезжали в ветхие, покосившиеся маленькие загородные домики, на трухлявых изгородях которых было выведено: «Берлинцы — прочь!», он уезжал с нами. И время от времени один из нас брал его к себе в постель.
Я — нет. Я не повторяла. Я могу сказать — это был не мой тип. Я не могу вспомнить, как это, то есть каким был секс со Штейном.
Мы сидели с ним в садиках и в домиках, принадлежавших людям, с которыми у нас не было ничего общего. Там жили рабочие, крестьяне, садоводы-любители, которые ненавидели нас и которых ненавидели мы. Мы старались избегать туземцев, даже мысль о них все портила. Несовместимо. Мы лишали их чувства «Кругом-все-свои», разрушали деревни, поля, а также небо, об этом они тоже догадывались по тому, как мы проходили мимо них походочкой «easy rider»,
[16]бросали окурки в горшочки с их цветами, натыкались на людей, отвечали эхом. Но мы хотели там быть, несмотря ни на что. В домах мы сдирали со стен обои, всякий пластик и эластик, это делал Штейн; мы сидели в саду, пили вино, разглядывали деревья сквозь тучи комаров и говорили о Касторфе и Хайнере Мюллере и о последнем провале Ваверцинекса на сцене Народного театра. Натрудившись, Штейн подсаживался к нам. Мы принимали ЛСД, Штейн принимал ЛСД. Тодди качался в вечернем свете, когда до него дотрагивались, говорил что-то типа