Он стряхнул со ступенек снег и предложил мне сесть. Я села. Мне было очень холодно. Я взяла зажженную сигарету, которую он мне протянул, закурила и стала смотреть на колокольню. Солнце уже спряталось. Я чувствовала что я должна сказать что-нибудь о будущем, что-нибудь оптимистическое. Я сказала: «Я бы срезала плющ на веранде. Летом. Иначе мы не сможем смотреть, если мы будем здесь пить вино».
Штейн сказал: «Сделаю».
Я была уверена, что он вообще не услышал, что я сказала. Он сидел рядом со мной, он выглядел усталым, он смотрел на белоснежную, холодную улицу; я думала о лете, о часах, которые мы провели в саду Гейнце в Лунове, мне хотелось, чтобы Штейн еще раз посмотрел на меня так, как там, и я себя ненавидела за то, что я этого хочу. Я сказала: «Штейн, ты можешь что-нибудь сказать? Ну пожалуйста? Может быть, ты мне что-то объяснишь?»
Штейн бросил сигарету на снег, посмотрел на меня, сказал: «Что я тебе должен говорить. Это — возможность, одна из многих других. Ты можешь принять ее всерьез, и ты можешь все оставить как есть. Я могу ею воспользоваться, могу бросить и пойти куда-то еще. Мы можем вместе принять ее или сделать вид, что мы друг друга не знаем. Это не играет роли. Я просто хотел тебе ее показать, вот и все».
Я сказала: «Ты заплатил 80 000 марок, чтобы показать мне одну возможность, одну из множества других? Я правильно поняла? Штейн? Что это значит?»
Штейн не реагировал. Он наклонился вперед, напряженно глядя на улицу, я проследила за его взглядом, улица была сумрачной, но снег отражал последний свет и блестел. Кто-то стоял на другой стороне. Я сощурила глаза и приподнялась, фигура была примерно в пяти метрах от нас, она повернулась и убежала в тень между двумя домами. Стукнула калитка, я была уверена, что это был ребенок из Ангермюнде, бледный придурковатый ребенок, цеплявшийся за передник.
Штейн встал и сказал: «Поехали».
Я сказала: «Штейн — ребенок. Из Ангермюнде. Почему он здесь, почему он стоит на улице и наблюдает за нами?»
Я знала, что он не ответит. Он открыл дверцу машины и держал ее, ожидая, что я сяду, я стояла перед ней, я чего-то ждала, прикосновения, какого-нибудь жеста. Я думала: «Ты ведь всегда хотел быть с нами».
Штейн холодно сказал: «Спасибо, что поехала».
После этого я села в машину.
Я уже не знаю, какую музыку мы слушали по дороге назад. В течение нескольких недель я очень редко видела Штейна. Озера замерзли, мы купили коньки и совершали факельные шествия через лес и по льду. Мы слушали Паоло Конте, глотали экстази и читали вслух лучшие места из «American Psycho»
[19]Брета Истона Эллиса. Фальк целовал Анну, Анна целовала меня, а я целовала Кристиану. Иногда при этом был Штейн. Он целовал Генриетту, и когда он это делал, я смотрела в сторону. Наши дороги не пересекались. Он никому не сказал, что он наконец-то купил дом и что он ездил со мной его смотреть. Я тоже. Я не думала про дом, но иногда, когда мы возвращались в город на его такси и бросали наши коньки и факелы в багажник, я видела, что в нем лежит черепица, обои, банки с краской.В феврале Тодди провалился под лед на Грибницзее. Гейнце скользил, высоко подняв факел, и орал: «Какой кайф! Языческий! Ой, я не могу!», он был совершенно пьян, Тодди ехал за ним, мы кричали: «Тодди, скажи:
Мы замерли. Гейнце выпустил изо рта огромное кольцо, лед еле слышно звенел, с факелов, шипя, капал воск. Фальк побежал, спотыкаясь, на коньках, Анна сорвала с себя шарф, Кристиана по-дурацки закрыла руками лицо и тонко завизжала. Фальк лежал на животе, Гейнце не было видно. Фальк крикнул, и Тодди откликнулся. Анна бросила шарф, Генриетта схватила Фалька за ноги, а я не сдвинулась с места. Штейн тоже. Я взяла зажженную сигарету, которую он мне протянул, он сказал: «Голубизна», я сказала: «Холодно», и мы начали смеяться. Мы сгибались от хохота, ложились на лед, у нас текли слезы, мы смеялись и не могли остановиться, и когда они притащили мокрого, дрожащего Тодди, мы все еще смеялись, и Генриетта сказала: «Вы что, прибитые?»
В марте Штейн исчез. Он не появился ни на тридцатилетии Гейнце, ни на премьере Кристианы, ни на концерте Анны. Он пропал, и когда Генриетта нечаянно глупо спросила, где он, мы пожали плечами. Я не пожала плечами, но промолчала. Через неделю пришла первая открытка. На ней была фотография сельской церквушки в Канице, а на другой стороне было написано:
Крыша прочная. Ребенок ковыряется в носу, не разговаривает, он все время здесь. На солнце можно положиться, я курю, оно заходит, я кое-что вырастил, ты сможешь это есть. Плющ я обрежу, когда приедешь, ты знаешь, что ключи по-прежнему у тебя.