Читаем Летний снег по склонам полностью

И мелькнула мысль, показавшаяся невозможно смелой: проработать в кузнице лето, быть вместе с Федором, опять накрепко сдружиться... Сейчас, когда лицо, руки и плечи полнились веселым огнем, все казалось достижимым.

Но надо быстро, тотчас сказать о своем решении... О своем решении... Митя никогда сам не принимал серьезных решений. У него не было своих решений. Он хочет работать у дяди Ивана. Да, хочет. Но сказать об этом сразу и определенно сам не может. А надо сказать сразу...

Он молчал и едва не плакал. И Федор, и кузнец поняли его нерешительность и как бы забыли о нем, занялись своим делом — завели кобылу, рассматривали копыто, примеряли новую подкову, переговаривались громко. Потом кузнец начал обрезать копыто, а Федор держал ногу.

Все это уже без Мити, без его помощи. Дядя Иван не обращался больше к нему...

И вот уж Митя бредет домой по лужам, по мокрой траве, с тоской понимая, что не может принять предложения...


Всякий раз после встречи с Федором где-то в глубине души поселялась неясная тревога за себя, за свою жизнь, долго шевелилась непонятная досада на окружающее, слишком уж спокойное и размеренное.

Митя никому не говорил об этих чувствах. Смутно, ощупью пытался разобраться в них и еще больше запутывался. Он мечтал о славе, о науке, о каких-то будущих открытиях, еще не ясно о каких. Но сердцем больно понимал, что мир мечты его туманен и бледен, что жизнь, которая вокруг, простая жизнь, уже сейчас, как всегда, широка, полнокровна и уже сейчас, сегодня может принести радость участия в ее делах, трудах и заботах.

И ему хотелось жизни такой, как у Федора, хотелось уверенности, хотелось вещей обыкновенных и необходимых, как земля и зерно. И он со страхом, почти со спазмом чувствовал, прозревал, что никогда не будет у него земли и зерна, не будет такой уверенной походки и таких крепких плечей, как у Федора...


6


И еще одно лето... Время это обозначалось точней — началась война. Значит, в сорок первом, летом...

Миновали десятилетия, а все еще видится окно, полное мертвого сияния, и пугающий отсвет на стенах, и пробужденье от режущего синего света, полоснувшего по лицу.

Тогда же избу дважды тряхнуло, будто о нее кто-то споткнулся — она охнула, и появился запах пыли... Этот почти человеческий голос тоже остался навсегда в памяти и тонкий сухой дух потревоженной пакли и потолочной засыпки...

Митя до мелочей помнил, как он с матерью, дедом и бабушкой выбежали на крыльцо в чем спали. И не было стыда, что он в нижней рубашке без трусов, мать и бабушка в сорочках... И уже то, что не было стыда, само по себе пугало.

Они смотрели за речку, за бугор, туда, где над станцией медленно спускались по небу несколько ослепительных фонарей. Никто еще не знал, что это такое. И от непонятности охватывал страх. Небо рвал вой, свист и скрежет, исходивший отовсюду, — самого самолета не было видно.

Вся округа в неживом освещении выглядела мертвой, чужой. Яблони, ветлы, дома соседней деревни и даже их изба походили на синие тени, оставшиеся от живых предметов, а настоящие деревья и дома, казалось, исчезли, оставив после себя зыбкие призраки.

В ушах еще стоял грохот взрывов, и чудилось, что это кричит разорванный, взвихренный воздух... Хотя, как Митя потом припомнил, ночь выдалась на редкость безветренной — ни одна веточка, ни листок не шевелились, залитые мертвенным синим стеклом. И наверное, это соединение грохота и неподвижности тоже рождало страх...

Первое мгновенье все стояли молча и смотрели. Потом, как бы спохватившись, мать и бабушка разом громко заплакали, запричитали... И в этот миг в соседних домах тоже заголосили женщины.

С той ночи надсадный женский плач вошел в село на все годы войны. Он возникал в разное время, в разных концах — вдовы и матери оплакивали погибших. Но тогда плач на улице прозвучал впервые, и он был страшней взрывов, страшней вражеских фонарей, страшней воя самолетов.

Дед испуганно, не своим голосом велел всем одеться. Когда напялили кое-как одежду, фонари погасли, наступила тьма.

Неподалеку была вырыта щель, и дед повел всех туда — укрыться. Но через несколько шагов остановился. Завыванье немецкого бомбардировщика отдалилось и еле слышалось, голоса испуганных людей на улице стихали.

— Шабаш, — сказал дед. — Идемте в избу.

Тусклым утром на станции Митя бродил в беспокойной и молчаливой толпе. Люди подходили, уходили, возвращались, кружились вокруг одного места. Их много из окрестных деревень, а голосов почти не слышно. Да и не до разговоров тут, не до слов...

В поле, недалеко от полотна, — две воронки. Рельсы и станцию не задело, из людей никто не погиб. Но эта раненая земля, обнаженная сырая глина, красными комьями разбросанная вокруг, вызывали скорбь, и люди молча смоли, предчувствуя печали, которые ждали их впереди...

Митя подошел к самому краю воронки и через силу заглянул вглубь, и было так же боязно, больно, невыносимо, как при взгляде на рану человека.

Перейти на страницу:

Похожие книги