Его слова покоробили Елену Егоровну, она не сразу нашла, что ответить, и лишь после замешательства спросила:
— Вы делаете нам одолжение?
— Нет. Это я одолжил у вас спички.
Костер разгорелся, под мокрыми сучьями зашевелились лепестки огня, скоро они облизали чайник.
Мы стояли молча. Было как-то неловко. И ведь вроде не с чего, ничего особенного-то Дима не сказал. Одни лишь глаза его, резкие и сквозняковые, встревожили нас, выбили из привычного, примелькавшегося хода времени и дел.
А почему еще Дима был так резок — с голодухи. Это я понял, когда начали завтракать. Видно, крепко им досталось за сезон.
Мы сидели на бревне под тентом, дождь шел ровно и скучно, будто разматывал один и тот же серый клубок; облака то опускались к самой воде, то поднимались к вершинам берез.
— Вы уютно устроились, — сказал Дима.
Елена Егоровна, сдерживая смех, поперхнулась чаем, закашлялась.
— У нас не уют, а роскошь, — с трудом проговорила она. — Палатки, костер, бревно...
Дима прищурил глаза и засмеялся, тихо, почти не покривив губ. Потом взял топор, отошел к поваленной березе, вырубил две рогульки и повесил сушить ватники.
Мы забрались в палатку. Дима лег на спальник и закинул руки за голову.
— Как сезон-то прошел? — спросил я.
Он не шевельнулся. Закрыл глаза. Губы его вдруг разошлись в улыбке, он поднялся, сжал мою руку у плеча, глаза его били навылет, резали и кромсали меня двумя стальными лезвиями. Дима не сказал ни слова, но из одного этого взгляда я понял, что сейчас произойдет необычайное. И верно, оно произошло.
Дима достал из кармана грязный, засаленный мешочек для образцов и вытряхнул из него осколок. Тускло блеснул металл. Небывало богатая руда. Я не видел ничего подобного.
— Это прямо на поверхности. Когда уходили, я отколол в последний раз. Понимаешь?
Он закурил, и снова глаза его устремились куда-то вглубь. Дима ушел от меня, забыл, улетел в свои размышления, в великую радость открытия.
А у меня что-то сломалось в груди, бессильная зависть и боль колотились на месте сердца. Я завидовал Диме, я знал: для него это не случайность, не везение, он должен был найти такое... Я всегда завидовал ему. Всегда. Как познакомились, сразу стал беспричинным его завистником. И вот совершилось...
Уходят минуты, и растут мое волнение, боль и зависть, и вместе с этим сам я становлюсь все меньше и ничтожней.
Я вспоминаю прошедшие годы, вспоминаю долгие дороги по чащобам и рекам, по скалам и долинам, вспоминаю палатки, шалаши и зимовья, вспоминаю лица товарищей, вспоминаю окончания летних работ и их плоды. Вспоминаю и вижу — все это не стоит кусочка руды, который показал мне Дима. Не стоит. Нет.
Получилось так, что я в сущности ничего не искал. Давали задание, ехал в назначенное место, осматривал участки, на которых собираются что-то строить, перечислял все, что увижу, привозил образцы, готовил отчет. Кто-то изучал мои отчеты и решал — пригоден участок для строительства или нет. Я этого уже не касался. Моя работа и жизнь были кем-то расписаны заранее, я лишь выполнял чьи-то замыслы. И я привык к этому.
Дима — другое. Он настоящий поисковик и всегда им был: все сделанное до него считал лишь началом своей работы. Он умел в открытом другими видеть несовершенство, недоделки, ошибки. Да, даже у больших авторитетов он раскапывал ошибки, хотя сам был по существу еще мальчишкой. И он нашел свои приемы поиска, отточил свой почерк... И вот успех.
Сейчас я пытаюсь поставить Диму на мое место и понимаю, как нелепо выглядел бы Сухов здесь, в нашем отряде. Да он к вечеру сбежал бы отсюда. Он привык сам находить себе задание и сам его выполнял. Никто за него не думает и не может думать.
...Эти мои мысли не о нем, хоть и о нем, мысли эти — укор мне самому.
Как гнетуще сознание своей ограниченности, неудачливости... А может, и просто бездарности? Надо же иногда Говорить правду себе самому о себе самом. Ведь до сих пор не сделано ничего по-настоящему интересного. Когда просыпается сознание этого, я чувствую себя больным, тускнеет мир, жухнут краски и радости; глаза словно завязаны мешковиной. Не часто это случается. Очень редко даже случается. В повседневности никогда не думаешь о таком. Знаешь свое дело, иногда трудное, иногда полегче, иной раз опасное, и занят только им, только тем, что приходит утром и уходит вечером, радуешься маленьким радостям и тревожишься мелкими заботами. Жизнь крошится, рассыпается в мелочах. Столько их — не знаешь, о которой думать, на какую смотреть. Идешь по ним, как по песку: каждая песчинка с другой не сцеплена, наступишь — провалишься. Медленно, трудно продвигаешься вперед.