Едем сначала на Ваганьково, за Пресню. Везет Антипушка на Кривой, довольный, что отпросили его с нами. На Ваганьковском помянули Палагею Ивановну, яичка покрошили, панихидку отпели, повоздыхали; Гавриилу-Екатерину помянули… я-то их не знавал, а Горкин знал, – родители это матушкины, люди самостоятельные были, ничего. А Палагея Ивановна, святой человек, премудрая была, ума палата, всякие приговорки знала, – послушать бы! Посокрушались, как мало пожила, за шестьдесят только-только переступила. Попеняли нам сторожа, чего мы яичком сорим, цельным полагается поминать родителев. А это им чтобы обобрать потом. А мы птичкам Господним покрошили, они и помянут за упокой. По всему кладбищу только и слышно, с семи концов, – то «Христос воскресе из мертвых», то «Вечная память», то «Со духи праведных…» – душа возносится! А сверху грачи кричат, такой-то веселый гомон. Походили по кладбищу, знакомых навестили, много нашлось. Нашли один памятник, высокий, зеленой меди, будто большая пасха, и написано на нем, вылито, медными словами: «Девица, певица и музыканша», – мы даже подивились, уж так торжественно! И самую ту «Девицу» увидали, за стеклышком, на крашеном портрете; молоденькая красавица, и ангельские у ней кудри по щекам, и глаза ангельские. Антипушка пожалел-повоздыхал: молоденькая-то какая – и померла! «Ее, Михал Панкратыч, – говорит, – там уж, поди, в Ангелы прямо приписали?» Неизвестно, какого поведения была, а так глядеться, очень подходит к Ангелам, как они пишутся… и пеньем, может, заслужит чин.
И повстречали радость!
Неподалеку от той «Девицы» – Домна Панферовна, с Анютой, на могилке дочки своей сидит, и молочной яишницей поминают. Надо, говорит, обязательно молочной яишницей поминать на Радуницу, по поминовенному уставу установлено, в радостное поминовение. По ложечке помянули, уж по уставу чтобы. Спросили ее про ту ангельскую «Девицу», а она про нее все знает! «Нет, не удостоится», – говорит, это уж ей известно. Антипушка стал доспрашивать, а она губы поджала только, будто обиделась. Сказала только, подумавши: «Певчий с теятров застрелился от нее, а другой, суконщик-фабрикант, медный ей «мазолей» воздвиг – пасху эту: на Пасху она преставилась… а написал неправильно». А чего неправильно – не сказала. Пришлось нам расстаться с ними. Они на Миусовское поехали; муж покойный, пачпортист квартальный, там упокояется, – и яишницу повезли. А мы на Ново-Благословенное потрусили, через всю Москву.
Тихое совсем кладбище, все кресты под накрышкой, «голубцами», как избушки. Люди все ходят чинно, все бородатые, в долгих кафтанах, а женщины все в шалях, в платочках черных, а девицы в беленьких платочках, как птички чистенькие. И у всех сытовая кутья, «черная», из пареной пшеницы. И многие с лестовками, а то и с курильницами-ладанницами, окуривают могилки. И все такие-то строгие по виду. А свечки не белены, а бурые, медвяные, пчела живая. Так нам понравилось, очень уж все порядливо… даже и пожалели мы, что не по старинной вере. А уж батюшки нам служили… – так-то истово-благолепно, и пели не – «смертию смерть поправ», а по-старинному, старокнижному – «смертию на смерть наступи»! А напев у них – это вот «смертию на смерть наступи» – ну будто хороводное-веселое, как в деревне. Говорят – стародревнее то пение, апостольское. Апостолы так пели.
Поклонились прабабушке Устинье. Могилка у ней зеленая-травяная, мягкая, – камня она не пожелала, а крест только. А у дедушки камень, а на камне «адамова голова» с костями, смотреть жуть. Помянули их, какие правильные были люди, повоздыхали над ними, поскучали под вербушкой. Горкин тут и схватился: вербочку-то забыли дома. А мы нарочно свяченую вербу в бутылку тогда поставили, в Вербное воскресенье: вот на Радуницу и посадим у дедушки в головах и Мартыну посадим на Даниловском. И верба уж белые корешки дала, и листочки уж пробивались-маслились… – и забыли! А это от расстройства. Горкин еще с Егорьева дня расстроился: бывает так, навалится и навалится тоска. Только утром Галочка порадовала маленько, а после еще тоска, и на кладбище даже не хотелось ехать, – Горкин уж мне потом поведал. Немного посидели – заторопился он: на Даниловское – и домой.
Приехали на Даниловское – си-ла народу! Попросили сторожа Кривую посторожить, а то цыганы похаживают.
– Да, – говорит, – приглядываются цыганишки, могут на Радуницу и обрадовать за милу душу. Да на вашу-то не позарятся, пролетка разве… да и от пролетки-то вашей кака корысть? всего и звания-то – звон один.
Стало обидно Горкину за Кривую, сказал:
– Ты не гляди, что она уж в ерша пошла… побежит домой – соколу не угнаться.
– Ну, – говорит, – буду сокола вашего стеречь.
Дали ему пятак задатку.