– Сергей Иваныч! Да разве мне сюртучок прибавит чести?! Хошь и в сюртучке – ну, кто я?! все воробьевский мужик-с. Вон господин Лентовский природный барин… они и в поддевочке щеголяют, а все видать, что барин… Попа и в рогоже знают. Намедни Иван Егорович Забелин были… во-от ощасливили! Изволите знать-с? Вон как, и книжечку их имеете, про матушку Москву нашу? И я почитываю маненько-с. Поглядели на меня – и говорят-с: «Ты, Крынкин… сло-но-фил!» В самый, сказать, ко-рень врезали-с! «Да, – говорю, – достохвальный наш Иван Егорович, по вашему про-меру… так слоно-филом и останусь по гроб жизни!» Потрепали по плечу.
– И что ты, братец, в глаза пылишь? – смеясь, говорит отец. – Изнаночку покажи-ка.
– Сергей Иваныч! – кричит, всплескивая руками, Крынкин. – Ну, кажинное-то словечко ваше… – как навырез! так в рамочку и просится! Так и поставлю в рамочку – и на стенку-с!..
Так они шутят весело.
И что же еще случилось!..
Отец смотрит на Москву, долго-долго. И будто говорит сам с собой:
– А там… Донской монастырь, розовый… А вон, Казанская наша… а то – Данилов… Симонов… Сухарева башня…
Подходит Горкин, и начинают оба показывать друг дружке. А Крынкин гудит над ними. Я сую между ними голову, смотрю на Москву и слушаю.
– А Кремль-то наш… ах, хорош! – говорит отец. – Успенский, Архангельский… А где же Чудов?.. что-то не различу?.. Панкратыч, Чудов разберешь?..
– А как же, очень слободно отличаю, розовеет-то… к Иван-Великому-то, главки сини!..
– Что за… что-то не различу я… а раньше видал отчетливо. Мелькается чуть… или глаза ослабли?..
– А вот, Сергей Иваныч, на Петров день пожаловать извольте-с… – так все увидите! – кричит Крынкин. – Муха на Успенский села – и ту разберете-с!
Смеется Крынкин? в такую далищу – му-ху увидать! Но он, оказывается, взаправду это. Говорит, что один дошлый человек, газетчик, присоветовал ему поставить на галдарейке трубу, в какую на звезды глядят-считают.
– Сразу я смеканул: в самую он ведь точку попал! По всей-то Москве слава загремит: у Крынкина на Воробьевке – тру-ба! востроломы вот на звезды смотрят! И повалят к Крынкину еще пуще. Востроломы, сказывают, на месяце даже видят, как извощики по мостовым катают! – выкрикивает он, хитро сощурив глаз. – Дак как же-с на Успенском-то муху не разобрать? Да не то что муху… а бло-ху на лысине у чудовского монаха различу! Поехал на Кузнецкий, к самому Швабе… бывают они у Крынкина, пиво трехгорное уважают. Потолковали, то-се… – «будет тебе труба! – говорят, – с кого полторы, а с Крынкина за пятьсот!». Понятно, и Крынкин им уважение на пивке. Вот-с, на самый на Петров день освящение трубы будет. И в «Ведомостях» раззвонят, у меня все налажено. Хорошо бы преосвященного… стече-ние-то какое будет!..
Горкин говорит, что… как же так, преосвященного – и в трактир! Этого не показано.
– Как так не показано?! – вскрикивает Крынкин, дребезгом даже задрожало в стеклах. – На святыню-то смотреть – не показано?! Да как же так – не показано?! На звезды-то Господни смотрят в трубу, а? Все от Господа, все науки… для вразумления! Имназии освящают? коровник, закутку свиньям поставлю – освятят?! Как же трубу мне не освятят, ежели скрозь ее всю святыню увидят, все кумполочки-крестики?! Па-мятник, вон… чу-гун, великому поету Пушкину будут освящать восьмого числа июня?! и обязательно преосвященный будет! Чугун освятят, а бу-дет! И сам Швабе мне говорил – мо-ж-но. Востроломы чего-то намеднись освящали, огромадную трубу на крышу ставили от него… с молитвой-кропилом окропляли, и преосвященный был!..
Все говорят, что, пожалуй, и на галдарейке можно трубу освятить, даже и с преосвященным. И Горкин даже.
А отец все на Москву любуется…
И вижу я – губы у него шепчут, шепчут… – и будто он припоминает что-то… задумался.
И вдруг – вычитывать стал, стишки! любимые мои стишки. Я их из хрестоматии вычитывал, а он – без книжки! и все, сколько написано, длинные-длинные стишки. Так все и вычитал, не запнулся даже:
Я шепотком повторял за ним – и все-таки сбивался.
– Ведь это что ж такое!.. ну, как в тиятрах!.. н-ну, пря-мо!.. – всплескивает руками Крынкин. – Сергей Иваныч… Го-споди!..
А он и не слышит – вычитывает все лучше, громче. В первый раз я слышал, как он говорит стишки. Он любил насвистывать и напевать песенки, напевал молитвы, заставлял меня читать ему басни и стишки, но сам никогда не сказывал. А теперь, на Воробьевке, на высоте, над раскинувшейся в тумане красавицей Москвой нашей, вдруг начал сказывать… – и как же хорошо сказывал! с такой лаской и радостью, что в груди у меня забилось и в глазах стало горячо.