Все в доме приуныли, ходили на цыпочках и говорили шепотом. Клин поставил пиявки за уши и не велел никого пускать. Вечером Горкин сказал Василь Василичу, что «болезнь воротилась», – так сказал Клин, – и что «дело сурьезное». Опять тошнило, кружились перед глазами «мушки». Днем и ночью держали на голове лед. Опять отец чувствовал боли в голове – «только еще хуже», – пил только чай с сухариком и клюквенный морс. В скважинку я видел, как он сосет лимончик и морщится. Допускали только Горкина, посидеть и не говорить. Входила матушка – давать лекарство. Каждый день приезжал Клин и уходил строгий, а когда говорил, пристукивал строго палкой.
В Троицын день ходили с цветами в церковь, но не было радости и от березок.
– Нонче и праздник не в праздник нам… – сказал мне Горкин.
А все-таки справляли праздник: стояли у икон березки, теплились в зелени лампадки, была кулебяка с ливером, как всегда. От березок повеселей стало,
– Проснется папашенька, и радостно ему будет. Уж как он Троицын день любил!..
На столике у дивана поставили букет пионов и ландышков, а в большой вазе много цветущего шиповника. Отец очень любил шиповник.
После обедни все мы, на цыпочках, вошли в кабинет, поздравляли отца с праздником Святой Троицы и давали ему в руку цветочки из наших букетиков. Он сидел в высоких подушках, приодетый по-праздничному, в крахмальной сорочке и свежем чесучовом пиджаке, почти веселый, даже пошутил немножко. Мне сказал: «Что, отстоял коленки? футы, какой помадный!» А мне сестры какой-то «розовой» помадой голову напомадили, «для Троицы», вихры чтобы не торчали. Я поцеловал ему руку и услыхал, как пахнет флердоранжем! На столике, под цветами, наставили просвирок, особенных, «заздравных», – разные люди приносили, «молитвенники». Отец выпил горячей воды с кагорцем и съел просвирку. Сказал, что сегодня будет обедать с нами, – «такой праздник!». И стало радостно: может быть, даст Господь. Приехали на обед родные, стало шумно. Обед накрывали в зале. И все дивились, как цветы-то у нас цветут.
А мы это давно заметили: никогда еще не было такого. Начало июня только, а фуксии – все в цвету. Наливали бутоны олеандры, расцвело белыми цветочками восковое деревцо, которое не цвело давно; раскрывал алую звезду змеистый кактус, зацветающий через десять лет; покрывалось нежно пахнущими беленькими звездочками чайное деревцо, алели кончики гроздочков на гераньках. Но все это цвело и прежде, вразброд только. А в это лето случилось совсем необыкновенное: расцветали самые редкостные цветы. Любимый апельсинчик отца, который не цвел три года, весь покрылся душистыми, будто из бело-белого воска, цветочками, похожими на жасмин, с золотыми ниточками внутри, и даже, приметила тетя Люба, – «скоро зародится апельсинчик!». Сейчас же сказали отцу, и он попросил показать ему апельсинное деревцо, только нести осторожно, могут опасть цветочки. Ему принесли на подносе, он полюбовался, понюхал осторожно, долго смотрел и покачивал грустно головой.
– Нет, унесите, очень пахнет… – сказал он, морщась, – и ландыши.
Все дивились, как рано цветут цветы, как сильно. А больше всего дивились, что собирался раскрыться «страшный змеиный цвет» – большая арма в зеленой кадке. Никогда не цвела она. А теперь из самой середки, откуда выходили длинные листья, похожие на весла, вытянулся долгий зеленый стебель с огромной шишкой. Еще на Крестопоклонной заметил его отец. Матушка сколько раз просила выбросить его вон, – «сколько он нам несчастья принес!..» – но отец не хотел и слышать, смеялся даже: «Что же, преосвященный несчастья хотел дедушке, подарил-то?!» И вот в это лето «страшный змеиный цвет» выбросил долгий стебель и наливает цветок-бутонище. Видавшие его в теплицах рассказывали: «Как змеиная голова цветок! пасть огненная, как кровь… а из нее то-нкое, длиннющее жало, сине-желтое, будто пламень!» И садовник-немец из Нескучного тоже говорил: «Ядовитый змеиный голова… ошень жютки!»