Из тоски по родине, ее природе и людям родились автобиографические в своей основе романы «Родное», «История любовная», «Богомолье», «Лето Господне».
В них Русь предстает и светлой, и святой – единственно такой, какой мог ее видеть изгнанник и его чистые душой юные герои, еще не зараженные ядом рефлексии и нигилизма.
По сути, все эти шмелевские вещи стали своего рода надгробной речью той России, которую писатель помнил. Говорилось только о лучшем, о том образе Родины, который некогда за будничностью своей едва замечался, но стал очевиден, лишь когда исчез.
Теперь, на чужбине, в воспоминаниях, все это – и хруст снега, и зимние лиловые дымы, и колокольный звон, и свежесрезанные Троицкие березки, и ландыши, и павшая с дерева грушовка – было еще прекраснее, ярче, звонче, ароматнее, сочнее, чем в действительности.
Однажды Шмелев писал И.А. Ильину, вспоминая Пасху: «…теплый кулич… нож тонкий и остро-острый и чуть смоченный… взрезает шафрановую пучину, через которую можете видеть солнышко, сирень, соловьев, синь неба через “дыхальца”, через прозрачность лабиринтов-дырочек… такой запах пасхальный – весенний-свежий и божественный. Вы берете такую вот “пухлость”, с кулак, вздрагивающую и дышащую, осторожно вмещаете в “антрэ” и… чуть языком нажали и чуть ароматным чаем облили со сливками…!!!??? – и растаяло, как облако в лазури, как оборвавшаяся трель соловьиная… А-а-а-а-ах!»
Это писал человек с тяжелейшей язвой желудка, которому ничего было нельзя, который мог лишь вспоминать – и делал это именно так: памятью, подобной ясновиденью.
Он создал образ Родины – концентрированный, очищенный от шелухи случайностей, немыслимо прекрасный; создал любящим и горюющим сердцем. Именно поэтому книги Шмелева, в том числе и лучшая, вероятно, из всех, – «Лето Господне», производили и производят на читателя столь сильное впечатление.
Если для современного человека это – вызывающий ностальгическое умиление кладезь столь ценимых ныне религиозных преданий и бытовых примет, а еще – книга о лучшем и наиболее гармоничном периоде старой Москвы, то для очевидцев, разлученных с Россией, – это была до иллюзии объемная и живая картина их утраченного мира.
Когда 90-летний эмигрант Василий Иванович Немирович-Данченко томился перед смертью желанием «еще раз побывать в России», он просил читать себе книги Шмелева.
После выхода первой части «Лета Господня» Шмелев получил письмо из Русского дома в Сен-Женевьев-де-Буа. Один из обитателей несколько вечеров кряду читал вслух главы из книги. Читал по заботливо собранным газетным вырезкам: книжного издания в доме еще не было. «Свыше полсотни подписей-имен, – рассказывал Шмелев, – графы, князья, бароны, генералы, шталмейстеры и егермейстеры даже… Между старыми российскими именами бывшими… – привет-признание… Слезы мне прислали, и я заплакал. Плакала природа, муть в небе, муть была в душе… Троицын-то день! И вот блеснуло… родной привет».
До Шмелева ни одному русскому писателю не удавалось так убедительно и оригинально изобразить бытовую религиозность в ее органичной связи с повседневностью, в ее историзме и вневременности.
Рецензируя роман, Анри Труайя писал: «… рядом с календарем дней идет календарь совести. Движение солнца в небе сопровождается движением внутреннего солнца души…» – и далее Труайя повторял мысль Редьярда Киплинга: «Иван Шмелев, сам того не сознавая, ушел дальше своей цели. Он хотел быть только национальным писателем, а стал писателем мировым».
Пока писалось (и выходило отдельными частями) «Лето Господне» (1927–1944), Шмелев похоронил жену, с которой был неразлучен 40 лет, пережил оккупацию и окончательно потерял здоровье. Он вынашивал и в муках писал свой последний (оставшийся незавершенным) роман «Пути небесные» – о дороге русского интеллигента к вере, и сам все теснее приникал к Богу. Для него все более очевидны становились признаки непосредственного вмешательства Божественного Промысла в его собственную жизнь. По меньшей мере, дважды он сам становился объектом чуда. В первый раз это было накануне уже назначенной операции в одной из парижских клиник. Шмелев горячо молился своему излюбленному святому Серафиму Саровскому (в Париже у него появилась даже иконка Св. Серафима, подаренная одной из читательниц), и ночью увидел сон, в котором написанный в медицинской карте диагноз исчезал, покрываемый уверенной надписью: «Св. Серафим». Наутро писатель проснулся здоровым; врачи, как ни старались, не могли обнаружить и следа недавней язвы.
Второй случай произошел в 1943 году. 3 сентября, в 9.45 утра, когда Шмелеву давно уже полагалось сидеть за письменным столом, он еще лежал в постели. И в этот момент началась бомбежка.