Поза ее была так печальна, что сердце Василькова сжалось, и он, подойдя к столу, наклонился к Маше.
— Что с вами, Марья Михайловна?.. Отчего вы так грустны? Вы нездоровы?
— Голова ужасно болит!
— Что ж Михаиле Григорьич вам не поможет? Он, кажется, все эти вещи хорошо знает...
— Нет, батюшка говорит, что против этого ничего нет... Спиртом только мочить дает...
— Где ж ваш спирт?
— Я хотела лечь — тогда помочу...
— Да вы бы теперь помочили. Где он?
— Он в том чуланчике... Постойте, я схожу.
— Нет, уж вы сидите, Марья Михайловна. Я лучше схожу.
— Помилуйте, Иван Павлыч, как это можно! Но Иван Павлович уже шел, сам не зная куда. Маша засмеялась, несмотря на головную боль, и остановила его.
— Вот ведь идете, а сами не знаете, где спирт. Он в том шкапу, направо, длинная такая бутылочка...
Васильков принес спирт, намочил им волосы Маши, и, несмотря на ее смущение, на ее просьбы оставить, держал ей очень долго голову руками, что значительно ее облегчило.
Когда она совестилась и просила его отдохнуть, он отвечал всякий раз:
— Я не знаю, зачем вы хотите лишить меня удовольствия...
И Маша успокаивалась.
«Какая милая девушка! Что если б ее нравственность соответствовала ее наружности! — думал Васильков, уходя к себе. — Как приятно делать услугу ближнему, делать добро! Что может быть выше таких минут» — восклицал он, не замечая, что его удовольствие было гораздо сложнее простого удовлетворения доброты и чувства долга.
А Маша, раздеваясь, не раз повторяла себе:
«Какой добрый господин! Вот хороший-то человек! ангельская душа!»
С этого вечера они стали вовсе без церемонии обходиться друг с другом.
Маша часто рассказывала различные случаи своей жизни, смеялась и делала ему глазки. Иван Павлович всегда со вниманием ее слушал и радовался, глядя на ее веселость.
Скоро он совсем ободрился и стал даже постоянно расспрашивать Машу, где она была и что делала.
— Скажите, пожалуйста, куда это вы вчера ходили?
— В село, к сестре к двоюродной. У меня там сестра есть двоюродная. Она там замужем. Вот уж смеху-то было!
— Что ж такое?
— Просто смех! Антон этот, Федора-садовника сын, еще нос длинный... он ужасно в меня влюблен, так сейчас и притащится, со всех ног прибежит, когда узнает, что я пришла. Только я так вот сижу у окна, тут сестра... и я, знаете, так просто была, просто, как есть, в старом холстинковом платье, потому что мы за грибами пошли в рощу, да уж оттуда, признаться, чаю очень захотелось, а село близко. Ну, мы с Аленой и пошли. Сейчас это Антон! «Здравствуйте, Марья Михайловна, мое почтение! Вот вы (это Антон-то мне) вы теперь на нас и смотреть не захотите... у вас теперича господа живут!..», — то есть это он про вас — такой дурак! Ну, я ему, конечно, так и отрезала: «Говорится русская пословица: слышишь звон, да не знаешь, откуда он. Я и завсегда на тебя не смотрела, потому что смотреть не на что. А этот барин, я говорю, что у нас живет... это такая глупость — что-нибудь подумать! Он даже из комнаты только гулять выходит, никогда ни слова со мной не говорит...»
Иван Павлович весело улыбнулся.
— И вам не жаль было его? Сказать молодому человеку прямо, что он не стоит, чтоб на него смотрели...
— А он зачем важничает? Думает, что отец его барские ранжереи обкрадывает, так уж в него все сейчас и влюбятся. Жилетки я его пестрой, что ли, не видала? Уж терпеть не могу, кто важничает да хвалится!
— Хвалиться, конечно, нехорошо, Марья Михайловна, зато вам, я думаю, очень скучно здесь с такими людьми.
— Нет, скуки-то большой нет. Я в село ходить люблю.
— А что, если б я в самом деле вздумал за вами поволочиться, как другие, что б вы тогда сказали?...
— Что ж мне сказать? Я бы очень была рада.
— Рады? Чему ж вы были б рады?..
— Тому, что нравлюсь такому хорошему человеку, доброму...
После этого Маша вдруг засмеялась, выставляя напоказ свои белые зубы, и уходила, а Иван Павлович думал: «Какое странное существо!»
Все шло прекрасно. Но вот однажды утром Иван Павлович удалился от зноя в свою комнату, которой окна были на восток и где темная стора, мешая утреннему свету, разливала прохладу.
Он собрался переводить что-то с латинского и начал было уже чинить перо с большим тщанием.
В других комнатах никого не было слышно. Маша ушла к Алене, а Михаиле еще с утра отправился в Салапихино, куда призывала его медицинская практика.
Белые часы с лиловой розой на циферблате, заведенные и исправленные по случаю приезда Ивана Павловича, резко стучали в соседней комнате. Восточный ветер, шевеливший расписную стору, приносил с собой далекое пение петухов, и от этих однообразных звуков только заметнее было глубокое полдневное молчание всего остального.
Так прошло около часа.
Вдруг послышался стук телеги и голоса с надворья. Иван Павлович прислушался. Дверь заскрипела, и раздались шаги.
— Да, рубликов двадцать серебром, — говорил голос Михаилы.
— Э-ге! — отвечал незнакомый голос, — ты вот какие куши стал брать! Да тебя уж скоро в Москве будут знать.
— Что ж за куш за такой? Ведь харчи мои...