Иван Павлович ждал, чтоб она хоть слово сказала в свое оправданье. Пускай идеал чистой, простонародной девушки разбит — уж так и быть! лишь бы она сказала что-нибудь дельное; пускай признается даже, лишь бы кротостью и раскаяньем сумела она дать ему право перед собственной совестью продолжать с ней дружественные сношения под видом отеческого сострадания к падшему существу.
— Конечно, — начала наконец Маша, обратив к нему необыкновенно серьезное лицо, — конечно, вы можете думать что-нибудь такое... Только хотите вы, Иван Павлыч, рсрить, я вам по чистой по совести скажу: ничего такого нет и не будет никогда! Мало ли их было, которые за мной ухаживали! Даже можно сказать, что многие страстно влюблены были, не то что один Дмитрий Александрыч, а и то никогда ничего дурного я в уме не держала, потому что я знаю, какие они... «Душечка, миленькая!» — пока любит сначала... А наша слезная сестра, если решилась, полюбила человека, да после если случилось что — ну и плачь, сколько хочешь: он и знать тебя не знает! Уж сколько я этого видела! Так знаете ли, Иван Павлыч, я так боюсь после этого всего; надежды, то есть, ни на кого не полагаю. Да оно и лучше, без греха по совести жить. Никто и сказать ничего не может. Я вам это от всего сердца говорю; хотите — верьте, хотите — нет!
— Я готов вам верить, Марья Михайловна. Зачем же вы потихоньку ездили ночью и с человеком, который за вами ухаживает?.. Ведь он за вами ухаживает: вчера я из своей комнаты слышал, как он вам в любви объяснялся.
— Уж как не слыхать! — воскликнула Маша, махнув рукой, — У него голосище такой! Этакой скучный человек! Ничего не умеет сделать как надо...
— Вам досадно, что я узнал про ваше катанье?
— Конечно, досадно. Теперь вы будете беспокоиться в мнительности насчет меня. А то бы и еще покаталась в тележке. Я ведь смерть люблю кататься. Днем отец не отпустит, да и жарко, а ночью — отлично! Сено там скосили на покровском лугу — так хорошо пахнет!
— Если б вы знали, Маша, как мне больно слышать это!
— Ну, не буду, ей-Богу, не буду! Я не знала, право!
— И кататься не будете больше?
— Конечно, что без вас не буду больше...
Тут она засмеялась и лукаво заглянула в глаза учителю, нагнувшись немного вперед:
— А поцаловать какого-нибудь другого человека можно, если попросит позволения или будет обещать подарить что-нибудь?..
Васильков, не отвечая ни слова, встал. Маша схватила его за пальто.
— Постойте, постойте! Я шучу; вы видите, что я шучу... я нарочно вас посердить... Господи, какой ревнивый! Это просто ужас!
Глядя на нее, Васильков сам развеселился.
— Я не имею права вас ревновать, — возразил он, — потому что вы меня еще не любите...
— Я? Вас? Что вы это? Я вас люблю, Иван Павлыч; ей-Богу, я вас люблю от всей души.
— Маша, Маша! за что ж?
— Я почем знаю за что? Люблю вот...
И милая девушка кончила свою фразу движением руки. В ликующем настроении духа воротился Васильков домой: все сомнения его насчет нравственности Маши разлетелись в прах.
Стрелой пронеслись за этим днем веселые две недели, где каждый день, каждый час, каждый миг был наполнен чувством, только что пришедшим в сознание с обеих сторон.
Вот она, решенная задача... Вот лучшее объяснение всему, что волновало ум одинокого юноши и наполняло тоской по неизвестному его молодое сердце. Все слилось в одну стройную гармонию: и зеленые рощи на полях живописного хутора, и старец Михайло с разноцветными душистыми травами, приносящими здравие, и легкий восточный ветер, колеблющий писаную стору, и яркий звук Степанова рожка на рассвете, — все слилось в одно живое, веселое целое, сквозь которое прокрадывался один только звук, одна всеобъемлющая мысль...
Ничто не оскорбляло более Ивана Павловича; самая грубость Степана начала смешить его и доставляла лишний предмет для шуток и разговоров между влюбленным наблюдателем и словоохотливой Машей.
Непреклонный раза четыре был на хуторе в течение этого срока и бросал взоры на Машу, но она постоянно отворачивалась, улыбаясь только счастливому Василькову.
Добрый учитель, сознавая себя чем-то вроде победителя, старался развлекать Дмитрия Александровича, и Непреклонный принужден был ограничиться серьезными разговорами о деревне и поэзии. Впрочем, он был весел и не показывал ничего особенного.
Журнала своего Иван Павлович не забывал: он записывал каждый вечер, перед сном, все впечатления дня, восторгаясь Машей и природой, природой и Машей. Впрочем, он был так беспристрастен, что мнения своего о необразованном классе не изменял, очень тонко и здраво заметив однажды, что первое, более серьезное чувство его к этой девушке зашевелилось именно потому, что она показалась ему исключением. Он благодарил только судьбу тремя строками ниже за то, что не обманулся в Маше.
— Марья Михайловна, — сказал однажды, смеясь, Васильков, — я получил записку от Непреклонного. Вот его дрожки... Он зовет меня к себе.
— Что ж, вы поедете?
— Поеду. Отчего ж не ехать?
— Ну, поезжайте. Он вас угостит чем-нибудь...
— Угощение — вздор; а я надеюсь увидеть и узнать там много любопытного. Я хочу наконец постичь этого человека.