Маша на это не отвечала ни слова, потому что плохо поняла в чем дело, но улыбнулась очень мило, как и всегда, когда ей оставался только этот ресурс.
Васильков, слегка вздохнув, простился с ней и сказал, взяв ее за руки:
— Скажите, ради Бога, отчего это мне стало грустно с вами расставаться... даже когда знаю, что уезжаю всего на один вечер — как вы думаете? Думаете вы, что я вас люблю — а? Как вы думаете?..
— Я думаю, что я вас больше люблю, чем вы меня, Иван Павлыч...
— Вот странно! Это отчего?
— Опять-таки оттого ж!
— Отчего?
— Сама не знаю, отчего...
Иван Павлович быстро взял ее голову, поцаловал ее в лоб долгим поцалуем — и на сердце у него стало так свежо и чисто, как будто в самом деле какая-нибудь радость слетела к нему в душу. Весело пошел он одеваться и еще раз пробежал записку соседа, чтоб хорошенько проникнуться ее внутренним духом.
Вот что писал Непреклонный:
«Милостивый государь Иван Павлович.
(Я бы назвал вас иначе, но вы не дали мне на то никакого права).
Говорят, Наполеон верил в звезду, светившую ему на сверкающем пути его побед... Говорят, он счел ее угасшею, когда, сказав грустное „прости" берегам своей милой Франции, уносился вдаль по волнам, чтоб погибнуть от руки Альбиона. Говорят, наконец, что у всякого есть своя звезда... Верить ли или не верить этому грустному преданию, этой эмблеме? Каюсь и тысячу раз каюсь, я суеверен: я верю в звезду; но моя звезда, конечно, бледна и ничтожна в сравнении с звездою великого генерала Бонапарте... Однако извините, что я заболтался об отвлеченностях. Я просто хотел вам сказать, что давно желал вас видеть, но эти три дня был болен и не мог приехать на хутор; а теперь препровождаю к вам беговые дорожки с покорнейшею и нижайшею просьбою осчастливить мой домишко — „ради рома и арака", — скакзал бы я кому-нибудь другому, но вам не смею этого сказать.
Мы поговорим побольше и пооткровеннее. Надеюсь вас видеть.
Ваш Непреклонный».
«Какие быстрые переходы! — подумал Иван Павлович, садясь на дрожки, — какой легкий язык! Совершенно литературный! Все тот же юмор!»
Деревня, в которой жил Непреклонный, была довольно скучная деревня; не стоит и описывать ее. Иван Павлович скоро приблизился к ней на беговых дрожках и, увидав соломенные крыши за седой зеленью развесистых ракит, обратился к кучеру с вопросом:
— Это ваша деревня?
— Эта-с Панфилки прозывается...
— Отчего ж она так называется? — спросил наблюдатель нравов.
— А кто ж их знает, зачем это они ее так назвали! Это еще их тятенька так назвали... Дмитрия Александрыча тятенька. Он чудак ведь был, старый барин!
В другое время Иван Павлович начал бы непременно расспрашивать об этом старом барине: слово «чудак» могло подвинуть на подобные расспросы хоть кого; но влияние, которое имел сын на состояние его души в течение последних дней, было так сильно, что заставило его забыть покойника-отца со всем интересом чудачества, который он мог заключать в себе. Итак, Иван Павлович спросил о сыне:
— Ну, а ведь молодой-то ваш барин хороший?
— Хороший барин...
Подъехав к осевшему набок крыльцу, дрожки остановились. Иван Павлович сошел.
Никто не выходил к нему навстречу. Он задумался.
— Извольте идти, — закричал ему кучер, удаляясь нг дрожках, — они там, должно быть, в доме.
Иван Павлович вошел в переднюю, вошел в другую комнату, почти пустую, с белыми штукатурными стенами к двумя акварельными картинами, которых он не успел рассмотреть. Увидев притворенную дверь, он постучался, не не получил ответа. Дверь не была заперта, и Васильков, толнув ее, очутился в спальне.
— А-а-а! — услыхал он вдруг сзади себя.
Он обернулся. Непреклонный лежал, совсем одетый, на кровати в клетке, сделанной из деревянных рам и обтянутой кой-где белой, кой-где пестрой кисеей.
Хозяин поднялся с кровати и, отворив дверь своегс убежища, весело приветствовал Василькова.
— Думаю, — сказал он, — если б я не послал за вами, вы никогда бы не собрались приехать сами кс мне.
— Помилуйте, на чем же приехать! Разве прийти...
— Конечно, я такой жертвы не могу и требовать от вас. Однако вы, вероятно, хотите чаю. Человек!
— Нет, благодарю вас.
— Полноте... Удивляюсь этим церемониям! Знаете, что эти церемонии могут иногда оскорбить хозяина дома — право... Человек! Человек!! Чорт знает, колокольчика нет никогда... Это может даже оскорбить хозяина дома: точно вы боитесь отяготить его стаканом... Человек! человек!' О, Боже мой, что это за народ! Извините, ради Бога, я пойду отыщу кого-нибудь.
Непреклонный надел феску с огромною кистью, падавшей ему на плечо, и вышел.
От нечего делать Васильков стал осматривать комнату. Довольно было двух-трех взглядов, чтоб характер жилья был ясен. Хозяин был не домосед и не отличался любовью к порядку.