Каждый день Чингиз узнавал что-нибудь новое о своих родных. Раньше он не подозревал, что у него их так много. Ему вообще казалось, что, кроме отца и матери, у него нет никого. В их небольшой семье редко вспоминали о родне. Но сейчас круг родных расширялся. Чингиз впервые чувствовал, что он не просто мальчик Чингиз, единственный сын у папы с мамой, но и представитель большого киргизского рода Эсенкуловых, в котором почетное место занимал дядя Ибрай, так нелепо погибший в горах. Наверно, это был сильный, большой человек, с зоркими глазами, с крепкими руками, которые могли поднять фашиста и легко задушить его. Но все же это был очень добрый человек, если, не испугавшись бурана, полез на скалу спасать овечку. Жаль, очень жаль, что дядя Ибрай, так смело воевавший против фашистов, погиб, спасая овечку…
Только одно смущало Чингиза: что же, собственно, такого было в рассказе Ларкан о дяде Ибрае, что надо хранить как великую тайну? И дядя Каратай чудак — мог оторвать ей голову, но вот непонятно за что. Как бы там ни было, он, Чингиз, не подведет ее — слово свое он умеет держать.
На джайлау
Шли дни. Чингиз часто ездил на коне, в жару плескался в холодном ручье, похудел, почернел. Он излазил окрестные горы, истрепал свой костюм и мало чем отличался от аильских мальчишек. Книжки, которые он привез с собой, пылились на подоконнике так и недочитанные, он реже вспоминал город и находил в теперешней жизни немало радостей и удовольствия.
Однажды Каратай взял его с собой в горы. Они приехали на верхний джайлау — летнее урочище, где паслись колхозные отары и где жил в юрте возле ручья Казакпай с женой, маленькой внучкой и помощником, парнем лет восемнадцати.
— Ой-бай, кто приехал в гости! — Казакпай был рад Чингизу, как сыну, похлопывал его по плечу, ласково заглядывал в глаза и качал головой. — Смотри, какой большой стал!
Вечером, когда к горам подступили сумерки и вершины слились с потемневшим небом, в юрту набились чабаны из соседних отар. Пили чай, веселились. Казакпай, сняв со стены деревянный комуз, пощипывал на нем струны и щурил свои блестящие, веселые глаза.
— Спой нам, Казакпай, — просили гости.
— Хорошо, слушайте, — сказал он и вдруг повернулся к Чингизу, выделяя его среди взрослых. Он затянул песню, которую сам же, на ходу, придумал:
— Вы друг Ибрая? — спросил Чингиз.
— Не то слово, сынок. Мы были как братья. Дай тебе бог иметь такого друга в жизни, каким был мне Ибрай.
Он бы, наверно, долго вспоминал своего друга, если бы тетушка Халима, его жена, не попросила его выйти из юрты. Потом он снова вошел, смущенный, посмотрел на Чингиза и опять взялся за комуз.
— Что тебе спеть, мальчик?
— Спойте еще что-нибудь про Ибрая!
Казакпай блеснул глазами на жену, прокашлялся, тряхнул головой и снова запел про Ибрая.
Чабаны смотрели то на Казакпая, то на Чингиза и дружелюбно кивали, потому что хорошо знали Ибрая, сообща могилу строили, вместе хоронили и каждый из них мог вспомнить о нем что-то хорошее. Казакпай, играя на комузе, начал вспоминать, как погиб Ибрай, на глазах появились слезы, а голос стал пронзителен и прерывист. Дядя Каратай выхватил у него комуз и тонким, высоким голосом затянул:
Казакпай смахнул слезы, покачал головой и погрозил пальцем Каратаю.
Потом все пели про джигита и девушку, которая ждет его с войны; про чабана, который всех обскакал на байге[5] и увез в родной аил красавицу — дочку хана, и другие песни, которые Чингиз не слыхал. Чабаны еще долго веселились. Тетушка Халима постелила Чингизу одеяла возле горки подушек, и он уже во сне слышал, как разъезжались чабаны, как разносился в горах топот копыт, лаяли собаки, а овцы вздыхали за юртой.
Каменный солдат
Однажды, когда все сидели за дастарханом, соседка принесла письмо. Чингиз узнал на конверте почерк отца, но письмо было не ему. Каратай разрезал письмо ножом и пробежал глазами. Чингиз следил за ним. Не случилось ли с мамой несчастья? Сердце его застучало, а в глазах защипало от слез. От него, наверно, что-то скрывали. Ларкан тоже не спускала глаз с письма.
— На, читай, — сказал Каратай. — Солтобу уже дома. Просит привезти тебя. Что ж, надеюсь, не станешь обижаться на нас — принимали тебя как родного…