— Я стал плохо работать в последнее время, Мария, — продолжал он, — меня преследуют неудачи. Я все думал-думал, почему это? И вдруг я понял: мне не хватает твоей музыки. Ты так давно не играла. Да и когда тебе играть? Ты теперь трудящаяся женщина. Но я думаю, ты будешь счастлива вновь прикоснуться к клавишам. Прямо здесь, в этом здании. Я буду работать, а ты помогать мне своей игрой. Счастливое решение, да-а? Сюда привезли пианино. Может быть, тебе нужны ноты?
Мария отрицательно покачала головой.
— Ой-вэй… — горестно прошептал в своем углу Наум, — ой, девочка.
Изюмский даже не взглянул в его сторону. Он взял Марию за локоть, поднял со стула и повел по коридорам с видом счастливого супруга. Они спустились в подвальный этаж и зашли в тесное, плохо освещенное помещение с голыми кирпичными стенами в темных подтеках. Один угол помещения был наискось занавешен измятой шторой из потускневшей церковной парчи. В другом углу стояла обтянутая замызганным шелком банкетка и ломберный столик. А на столике. На столике хирургические инструменты в треснувшей фарфоровой супнице и мельхиоровое ведерко для шампанского с клеймом гостиницы «Континенталь». В ведерке — слесарный набор. Напротив, вдоль стены, — пляжный топчан с вбитыми в него крюками на уровне плеч и лодыжек.
У Марии колотилось сердце, в глазах мелькали серебряные звезды, не хватало дыхания, на лоб упала непослушная прядь, ставшая вдруг мокрой и липкой. Подкашивались ноги. Но Изюмский крепко держал ее, не давая упасть. Он откинул парчу, и за нею Мария сквозь звездную пыль в глазах увидела пианино и табурет перед ним. Она услышала слова Изюмского, сказанные с несвойственной ему звенящей нежностью. В холодный пот бросало от этой нежности.
— Твое истинное призвание — музыка, Мария. Я это понимаю. Ты скверный письмоводитель, ты пропускаешь важные слова. Но ты хорошая музыкантша. Ты будешь — великая музыкантша. Ты будешь — мой концертмейстер. У нас будет свой театр. Нет, не театр — храм. Ты будешь играть в храме. Садись и жди. Когда я скажу, начнешь играть. Твое дело играть, Мария.
Он усадил ее на табурет, поднял крышку пианино, плотно задернул занавес и исчез, клацнув то ли замком, то ли своими железными зубами.
Мария заставила себя взглянуть на пианино. Оказалось, что не хватает нескольких клавиш, а те, что были, покрыты сеткой мелких трещинок. Щербатая челюсть, а не инструмент. Какую адскую музыку на нем можно сыграть? Только не музыку — то, что получится, нельзя будет назвать музыкой. Хрипы, стоны. Пригоршни диссонансных звуков. Сразу две октавы растопыренными до последнего предела пальцами обеих рук. И все время, все время — страдающее верхнее «фа». Играй, Мария. Медленно и старательно — сбивчивые ученические гаммы, убийственные в своем многократном повторе. Оглушительно и фальшиво — куплеты из Любонькиного репертуара. Колоти по клавишам — выбей оставшиеся визгливым аккордом из «Петрушки». Вот так, раз за разом — бей, повторяй, штампуй. Пусть на страшной стене отпечатаются куцые синкопы — похоронные розаны на ярмарочном набивном ситце. Теперь — карильон на оскверненных разбитых колоколах. Теперь изо всех сил — ребром ладони, сжатыми кулаками, лбом, чтобы не слышать нечеловеческих ноющих звуков и победного рычания оргазмирующего палача. Теперь — оглохнуть, ослепнуть и поджать ноги, чтобы не залило темно-алым тошно пахнущим наплывом из-под гробовой парчи. Теперь — навсегда? — скорбная тишина Страстной пятницы.
…Сначала почему-то возвратился слух.
— Я таки тебе не доктор, Гершке. Я даже не фельдшер, чтоб ты знал. Я всего лишь бывший аптекарь. Но даже был бы я доктор, я не смогу воскресить эту бедную девочку, если она умрет.
— Она жива, Наум. Она дышит. Приведи ее пока в чувство, и все.
…Потом возвратилось обоняние. Она почувствовала запах пыльной бумаги и переплетного клея и поняла, что лежит на кушетке в каморке под лестницей.
— Как я тебе приведу ее в чувство, если она не хочет приходить в чувство? Ей хорошо там, где нет чувства. Что ты хочешь, Гершке? Чтобы она пришла в чувство, все вспомнила и сошла с ума?
…Потом возвратилась память, и Мария снова потеряла сознание.
Несколько раз Мария стараниями Гинцмана возвращалась из небытия, но ее тянуло назад, в тихую темень и покой. Когда она в очередной раз очнулась, то услышала, как старый Наум вопрошает
— Ты ведь давно убил ее отца, Гершель?
— А что я с ним должен был делать? Кормить с ложечки?
— Девочка терпела ради отца. Она не простит тебе.
— Терпела. Простит, не простит… Чушь! Она меня любит, она спит со мной. Зачем ей отец? Что он ей может дать? А-а, пусть думает, что он жив. Так для всех спокойнее. И если ты проговоришься, старый индюк, то я выпотрошу тебя. Веришь?
— Как не верить? Ты выпотрошишь, Гершке.
— Встань у двери и никого не пускай. Скажи, что здесь допрос. Понял, Наум?
Дверь скрипнула, открываясь, и бесшумно закрылась.