Читаем Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец полностью

«Держи язык за зубами, как бы в горячечном бреду лихорадки он не проболтался, что это ты подделал подпись своего отца».

Внезапно прихожу в себя; сознание — яснее, чем наяву, живее, чем во сне.

Слух мой стал таким острым, что я различаю малейший шорох, как бы далеко ни находился его источник.

Слышу, как на вершинах дерев потустороннего берега поют птицы, и так же отчетливо различаю голоса, уныло бормочущие молитвы в храме Пречистой Девы.

Неужели сегодня воскресенье?

Странно, что орган, звучащий обычно столь мощно и торжественно, не заглушает шепота молящейся паствы. Невероятно, но громкие звуки на сей раз нисколько не мешают тихим и слабым!

Однако кто это там хлопает дверями по всему дому? А я-то думал, что нижние этажи необитаемы! Мне казалось, что там, внизу, в пустых покинутых комнатах пылится лишь старая ветхая рухлядь.

Уж не наши ли это предки? Воскресли вдруг разом и разгуливают теперь по своим полузабытым апартаментам.

Надо бы спуститься вниз и поприветствовать их! А почему бы и нет, ведь я чувствую себя таким сильным, бодрым и здоровым?

Но вовремя спохватываюсь: придется прихватить свое тело, а с ним у меня не все в порядке... Да и не могу же я средь бела дня заявиться к моим достославным прародителям в ночной рубашке!

В прихожей раздается стук; отец подходит к входным дверям и, приоткрыв одну из створок, почтительно говорит:

— Нет, дедушка, еще не время. Вы ведь знаете, что сможете к нему пройти только после моей смерти.

Сцена эта повторяется девять раз.

Когда же постучали в десятый, я уже знал: там, на пороге, патриарх, основатель нашего рода.

И я не ошибся, это видно по тому, как низко и благоговейно склоняется в поклоне мой отец, распахивая двери настежь.

Сам же выходит, плотно прикрыв за собой дверные створки; тяжелые мерные шаги, перемежающиеся постукиванием посоха, приближаются к моему ложу. Глаза мои закрыты, какое-то внутреннее чувство подсказывает, что мне не следует их открывать.

Но и сквозь сомкнутые веки, так же отчетливо, как если бы они были прозрачными, вижу я комнату со всей находящейся в ней обстановкой.

Патриарх откидывает мое одеяло и подобно наугольнику налагает мне на горло свою правую руку с отставленным под прямым утлом большим пальцем.

— На уровне сего этажа, — монотонно, как литанию, бормочет старец, — почил твой дед; здесь ожидает он воскресения из мертвых. Тело человека, сыне мой, суть обитель, в коей пребывают до времени его умершие предки.

В иной человеческой обители, в ином человеческом теле, мертвые просыпаются допрежь срока воскресения своего, однако сие еще не есть жизнь истинная, но токмо лишь видимость, краткая и призрачная; тогда простецы говорят о «привидениях», тогда простецы говорят об «одержимости»...

Старец повторяет свой странный ритуальный жест, налагая ладонь с отставленным большим пальцем мне на грудь:

— На сих высотах погребен твой прадед.

И так, этап за этапом, минуя подложечную впадину, поясницу, бедра и колени, спускается он по моему телу вниз. Наконец его ладонь ложится на подошвы моих ног.

— Ну вот мы и сошли в мои пределы! Ибо ступни суть основание, на коем созиждится все строение; они подобно корням связывают бренную человеческую плоть с матерью-землей, когда сам человек странствует в духе.

Итак, пробил час, и непроглядная ночь твоего солнцестояния сменяется ясным днем. Отныне мертвые в тебе, сыне мой, начинают воскресать.

И я первый.

Патриарх садится у моей постели и все так же монотонно продолжает свой чудной монолог, однако по шелесту книжных страниц, которые он время от времени перелистывает, я догадываюсь, что легендарный основатель нашего рода зачитывает мне из фамильных хроник — о них довольно часто упоминал отец.

Неспешно и даже как будто сонно льется его речь, усыпляя мои внешние органы чувств и пробуждая внутренние, сокровенные,

до какой-то болезненной, почти невыносимой чувствительности, когда я уже не знаю, откуда доносится этот голос, и мне вдруг кажется, что эта потусторонняя литания рождается где-то в сокровенных глубинах моего Я, что все мое существо проникается изнутри тайным ее смыслом и только потом, преисполнившись откровением, изливает избыток наружу, облекая его в куцые заношенные оболочки человеческих слов:

— Ты двенадцатый, я первый. Всякий счет начинается с «единицы» и заканчивается «дюжиной». Сие есть таинство творения, имя коему — Человек, ибо и по сию пору созидает Всевышний образ и подобие Свое неисповедимое.

Тебе, сыне мой, надлежит стать вершнем древа, устремленным к свету животворящему; я есмь корень, воссылающий силы предвечной тьмы навстреть солнечным лучам.

Но знай же, я есмь ты, и ты еси я, буде исполнятся сроки и древу нашему завершену бысть в росте своем.

Перейти на страницу:

Похожие книги