Читаем Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец полностью

Вот и сейчас...

Светлый размытый силуэт скользит ко мне... Белое как снег, неподвижное лицо с сомкнутыми веками всплывает, влекомое потоком, в серебристой глади вод подобно призрачному видению в зеркальной амальгаме...

Бережно подхватываю я свою невесту и осторожно перекладываю в лодку...

Перед нашей заветной скамейкой, глубоко в мягком чистом песке постелил я ей ложе из благоухающих цветочков бузины и укрыл зелеными ветвями. Лопату, как опасного свидетеля, утопил в реке.

Одиночество


Я был уверен, что уже на следующий день известие о смерти Офелии подобно пламени пожара охватит весь город; однако время шло, день за днем, неделя за неделей, — ничто не нарушало мирную провинциальную тишину. Наконец мне стало ясно: Офелия ушла из жизни тайком, не сочтя нужным уведомлять о своем решении никого, кроме меня.

Итак, единственным живым существом в сем мире, знавшим о случившейся трагедии, был я.

Странное смешанное чувство владело мной: дух захватывало от сознания абсолютного одиночества и оставленности — и одновременно переполняло блаженное ощущение какого-то сокровенного достатка, безраздельной метафизической полноты.

Все окружающие меня люди, даже отец, казались бутафорскими фигурками из папье-маше, внедренными в мою жизнь как бы для отвода глаз, чтобы этими аляповатыми, не имеющими ко мне никакого отношения декорациями хоть немного прикрыть беспощадно мрачный задник сцены.

Изо дня в день часами просиживал я на нашей скамейке и, словно озаренный близостью Офелии, грезил о ней, о невесте моей возлюбленной, не переставая в глубине души изумляться: здесь, совсем рядом, у самых моих ног, покоится скованное могильным сном тело, дороже которого нет у меня на этой земле ничего, а во мне хоть бы что-нибудь всколыхнулось — ничего, ни малейшего следа, ни скорби, ни печали...

Как точно и как верно предвидела Офелия грядущие события, ведь уже тогда, ночью, в лодке, ловя губами мои неудержимо льющиеся слезы, она знала, как все будет, и думала обо мне, потому и просила — ради меня же самого! — похоронить ее здесь, в саду, и никому не выдавать места своего погребения!

Мысль о том, что только мы, мы вдвоем, — она «там», я здесь, на земле, — посвящены в эту тайну, не просто связала нас, а почти сплотила: в иные минуты я так отчетливо ощущал присутствие моей возлюбленной, как если бы она и вовсе не умирала.

Я и вообразить себе не мог мою Офелию покоящейся на городском кладбище, одну, среди мертвецов, оплаканную родными и близкими, а когда однажды мне все же представилась на миг тяжелая могильная плита с ее именем в унылом окружении могил, мрачных обелисков и сырых склепов — словно острый нож вонзился вдруг в мою грудь, и ощущение сокровенной близости сразу как-то растворилось, рассеялось, потерялось в недостижимой дали.

Странно все же устроен человек: если бы он действительно хоронил своих покойников, иными словами, прятал их в местах потаенных, малодоступных, известных только ему одному, а не на этих жутких общественных погостах, то смутные предчувствия, время от времени посещающие его душу, что смерть — это вовсе не та бездонная непреодолимая пропасть, которой с детства стращают людей, а всего лишь тончайшая, часто почти неуловимая завеса, протянутая между миром проявленным и непроявленным, очень скоро превратилась бы для него в твердую уверенность.

Одиночество — бесконечное, сокрушительное, сводящее с ума; иногда оно подступало так близко, что даже собственная плоть казалась мне какими-то жалкими обносками с чужого плеча, а в памяти мелькали эпизоды тайного ночного погребения, и не мог я тогда избавиться от мысли, что преданное земле тело — мое тело, и, стало быть, Христофер Таубеншлаг отныне призрак, странствующий труп, не имеющий ничего общего с теми созданиями из плоти и крови, которые именуют себя людьми.

Бывали мгновения, когда мне не оставалось ничего другого, как признаваться самому себе: нет, это уже не я — какая-то неведомая креатура, жизнь которой угасла за сотни лет до моего появления на свет, сейчас внедряется в мою оболочку; все дальше, все глубже, пядь за пядью отвоевывая жизненное пространство, заполняя собой самые укромные уголки моего

существа, проникает она в меня, так что скоро от Христофера Таубеншлага не останется ничего, кроме воспоминаний, подобно мыльным пузырям свободно парящим меж небом и землей, в которых я, даже если бы оглянулся, все равно бы себя не признал. «Это патриарх, основатель нашего рода, — понял я потом. — Он воскресает во мне...»

Перейти на страницу:

Похожие книги