Звякали тарелки, музыка играла безымянно свои мелодии, какие всегда одинаковы в аэропортах, барах и лифтах, ссорились между собой дети и оставляли яичницу несъеденной. Родители сидели рядом, а их повседневные лица и шеи выпирали из выходной одежды, губчатые спины и дряблые руки женщин в платьях, открытых сзади солнцу, праздничные брюки на мужчинах с конторскими стопами. Девушки в витринах магазинов их летнего платья демонстрировали залежи, не распродававшиеся круглый год, рты их покорно приоткрыты, глаза затуманены надеждой или расчетливо остры.
Боаз-Яхин ходил, скрываясь за улыбкой, обслуживал из-за взгляда, смотрел сверху вниз на лысины, бюсты, задевал бедрами пылкие плечи, благодарил, кивал, улыбался, уносил прочь, сновал взад и вперед сквозь распашные двери и камбузные запахи. У любого присутствующего здесь были некогда отец и мать. Любой был когда-то ребенком. Эта мысль ошеломляла. От стоп мужчин в праздничных брюках ему хотелось рыдать.
Боаз-Яхин обслуживал столик девушки, с которой спал минувшей ночью. Она вылепила ртом слово «привет», коснулась рукой его ноги. Он посмотрел ей в вырез платья на груди, подумал о прошлой ночи и о ночи грядущей. Когда же поднял голову – увидел, что на него смотрит ее отец.
Отцово лицо хлопотало очками в роговой оправе и бородой. У отца были печальные глаза. Эти глаза вдруг заговорили с Боаз-Яхином. Ты можешь, а я не могу, сказали отцовы глаза.
Боаз-Яхин перевел взгляд на мать, смотревшую на отца. Ее лицо говорило нечто такое, что часто говорило и лицо его матери. Но он никогда не обращал внимания на то, чем оно было. Забудь это, помни то, говорило ее лицо. Какое такое
За окнами ресторана искрилось под солнцем море. Проплыла часть какого-то острова, кучка руин, развалины крепости, колонны храма, две фигуры на холме. В воздушных потоках подле судна воспаряли и опадали чайки. Это, сказало море. Только это. Что? – подумал Боаз-Яхин. Кого? Кто выглядывает из глазниц у меня на лице? Никто, сказало море. Только это.
– Спасибо, – поблагодарил Боаз-Яхин, обслужив мать и отведя взгляд от ее бюста.
Той ночью он вновь отправился в девушкину каюту.
– Подожди, – сказала девушка, когда он принялся стаскивать с себя одежду. – Я хочу прочесть тебе стихов.
– Я просто хочу поудобнее устроиться, – ответил Боаз-Яхин. – Слушать я могу и без одежды.
– Ладно, – сказала она и вытащила из ящика толстую папку. Море и небо снаружи были темны, напор судна рассекал его светящуюся волну от носа, гудели машины, жужжали кондиционеры, лампа у койки создавала уютное зарево.
– Они почти все без названий, – сказала девушка и начала:
– Черт, – вырвалось у Боаз-Яхина. – Опять отец.
– Что думаешь? – спросила девушка, окончив читать.
– Не хочу думать, – ответил Боаз-Яхин. – Можно мы немного не подумаем? – Он стянул с нее майку, поцеловал ей груди. Она увернулась от него.
– Это все, что я такое? – сказала она. – Что можно схватить, что можно сношать?
Боаз-Яхину удалось укусить ее за бок, но уже с меньшей убежденностью. Она сидела без движения, выглядела задумчивой.
– Ты красивый, – ероша ему волосы, произнесла она. – А я тебе красивая?
– Да, – признал Боаз-Яхин, расстегивая на ней джинсы. Она откатилась по-прежнему в джинсах.
– Вовсе нет, – сказала она. Лежа на животе, она листала свои стихи в папке. – Ты так говоришь, потому что хочешь сношаться. Не предаваться любви, а именно сношаться. Я тебе никакая не красивая.
– Идет, – согласился Боаз-Яхин. – Ты мне никакая не красивая.
Он спрыгнул на пол и натянул брюки.
– Вернись, – сказала она. – Ты и это не всерьез.
Боаз-Яхин опять стащил брюки и вскарабкался на койку. Когда оба стали голы, он взглянул сверху ей в лицо.
– Теперь ты красивая, – сказал он.
– Черт, – произнесла она и отвернулась. Она лежала, отвратив лицо, недвижная, пока Яхин-Боаз пытался предаться любви. – Ох, – хныкнула она.
– Что такое?
– Мне больно.
Боаз-Яхин потерял эрекцию, вытащил.
– Ну его к черту, – сказал он.