Те, кто непосредственно вовлечены в такие события, никогда не постигают их логики и общего смысла, потому что никому не дано ни управлять такими событиями, ни чувствовать их цельности, которая вытекает «из бесчисленного количества самых разнообразных условий». Исторические герои, какими себя, несомненно, воспринимали и Александр, и тем более Наполеон, Толстым низводятся с пьедестала не только потому, что для него лишены морального оправдания те или иные их политические или военные решения. В его глазах они ничтожны именно тем, что не в состоянии избавиться от иллюзии, будто их воля действительно может каким-то образом направлять ход истории или, по меньшей мере, воздействовать на него. А ведь «стоит только вникнуть в сущность каждого исторического события, то есть в деятельность всей массы людей, участвовавших в событии, чтобы убедиться, что воля исторического героя не только не руководит действиями масс, но сама постоянно руководима».
Утверждения, что воля Наполеона привела французские войска в Россию, а уйти их заставила воля Александра, который, пересилив свою антипатию, назначил главнокомандующим Кутузова, для Толстого были сущей бессмыслицей. Он не признавал самого этого понятия — историческое величие. Не признавал и другого понятия: гений, повелевающий народами. Единственное, с чем он готов был бы согласиться, — это неизбежность присутствия и Наполеона, и Александра на тогдашней исторической сцене, но вовсе не в качестве героев, которым уготовано руководить развертывающимся на ней действием. Лабиринт просматривающихся или далеко не очевидных сцеплений выстроился так, что они двое, «оставаясь такими же людьми, как и все остальные», оказались средоточием «исторических лучей» и были сочтены вершителями судеб, хотя на самом деле только следовали «воинственному движению масс европейских народов». Да, «невозможно придумать двух других людей, со всем их прошедшим, которые соответствовали бы до такой степени, до таких мельчайших подробностей тому назначению, которое им предлежало исполнить». Однако какими бы героическими чертами ни наделяли современники обоих императоров, это назначение, как оно показано Толстым, остается, в сущности, декоративным.
Пока Александр со своей огромной свитой остается при отступающей русской армии, мысли людей, по опыту знающих, что такое война, сосредоточены главным образом на том, как бы его удалить под благовидным предлогом. Случайностями вознесен к своему величию Наполеон, «человек без убеждений, без привычек, без преданий, без имени, даже не француз», а затем начинается действие других случайностей «от насморка в Бородине до морозов и искры, зажегшей Москву», и триумф обращается позором. Величие? Но для Толстого «нет величия там, где нет простоты, добра и правды». Воля, способная обуздывать и направлять историческую стихию? Но ведь уверовавший, что он наделен такой волей, «подобен ребенку, который, держась за тесемочки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит».
Из всех крупных исторических лиц, которые проходят перед читателем «Войны и мира», Кутузов единственный, над кем не имеет власти эта детская иллюзия. Князя Андрея удивляет, что командующий, не притворяясь, спит, когда накануне Аустерлица читается диспозиция, с неукоснительной логикой составленная теоретиком-австрийцем, удивляет его «аффектация служаки» при появлении перед войсками императора Александра, в котором обворожительно соединились величавость, кротость и выражение невинной молодости, удивляет старание Кутузова всеми силами удерживать рвущиеся в бой полки. Должна прийти истинная мудрость, прежде чем это удивление с несколько презрительным оттенком сменится у князя Андрея совсем другим чувством, испытанным перед Бородином: когда Россия в опасности, армии «нужен свой, родной человек». Тот, кто знает о войне самое главное — в ней все решают терпение и время, а от стоящих у руля более всего остального требуется умение понимать «неизбежный ход событий», дополненное способностью «отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной воли».