Съездил Толстой и в Мшатку к философу Николаю Яковлевичу Данилевскому, другу Страхова. Данилевский оставил портрет Толстого той короткой, но радостной и прекрасной крымской поры: «Он сам — еще лучшее произведение, чем его художественные произведения… В нем такая задушевная искренность, которой и вообразить себе нельзя. Он просидел у нас вечер, переночевал и до часу на другой день остался, потому что на следующий должен был ехать… Ходок он удивительный. Я слышал, что будто он дурен собой — ничего этого я не нашел — превосходное, дышащее простотой, искренностию и добродушием лицо. Одним словом, понравился он мне очень, так понравился, как с первого взгляда и менее чем однодневного знакомства едва ли кто нравился…»
Упоительные две недели в Крыму позже вспоминались как одно мимолетное мгновение счастья: вот только из рабочей колеи вышел. Как не выйти. Просто необходимо было выйти: сочинять «английского милорда» в Крыму, пожалуй, даже было безнравственно. Неудивительно, что уставший и больной Толстой так быстро и охотно принял приглашение Паниной. Не он сопровождал больного друга, осуждая со свойственным здоровому и бодрому человеку эгоизмом Урусова за то, что тот «не видит своего положения и как будто боится узнать о нем».
Уже в середине июня 1901 года наступил физический спад после слишком бурной и тревожной весны, сочувственных демонстраций и писем с оскорблениями и угрозами. Софья Андреевна с тревогой пишет в дневнике 14 июня, предвидя быструю трагическую развязку, что Лев Николаевич жалуется на боли, очень похудел и постарел «и близок к тому времени, когда совершится с ним та великая перемена, к которой ни он, ни я — как ни старайся — не готовы и не можем быть готовы». В ночь с 27 на 28 июня положение ухудшилось. И так почти весь июль — одна болезнь переходила в другую. Дневник Софьи Андреевны превращается в взволнованную хронику болезни. Близость смерти мужа, неотвратимость конца, кажется, впервые отчетливо ощутила Софья Андреевна. Временные улучшения — это лишь отсрочки. Надолго ли? «Теперь вдруг ясно представился конец. Нет обновления, нет здоровья, нет сил — всего мало, мало осталось в Левочке». Не так уж и мало, как в этом через неделю уже убедится она. Вот уже и аппетит у Левочки прекрасный, пошли большие прогулки по лесам и шутки по поводу сочувственных писем на выздоровление, которым растроганно внимал оживший и повеселевший Толстой: «Теперь, если начну умирать, то уж непременно надо умереть, шутить нельзя. Да и совестно, что же, опять сначала; все съедутся, корреспонденты приедут, письма, телеграммы — и вдруг опять напрасно. Нет, этого уж нельзя, просто неприлично». Тут же и «Ода к радости»: «Нет, надо жить, жизнь так прекрасна!..» Простившаяся было и примирившаяся с семидесятилетним мужем Софья Андреевна поражена его энергией.
Русские «папарацци» начала XX века, естественно, не дремали. Спешили, опережая события, сообщить животрепещущую новость. Встревожился брат Сергей, признававшийся в письме: «У меня ближе тебя нет на свете человека, и когда прочел в глупом „Новом времени“, что твое положение безнадежно, то почувствовал, что, будь это правда, мне не с кем будет
Но Толстой с большим трудом возвращался к привычному ритму жизни. Работал он этим летом поразительно мало, что и нашло отражение в августовской дневниковой записи: «Страшно сказать: не писал почти два месяца». Будущая поездка в Крым его радует (а Софью Андреевну гнетет — едет она только ради здоровья Льва Николаевича): необходима передышка, перемена климата и обстановки. Накануне отъезда (5 сентября) заболевает; жар продолжается и в дороге. В Харькове его ожидала толпа народа: звучали приветственные крики, подали адрес, бежали за отходящим поездом. Толстой был растроган. В Севастополе он дважды прогуливается, осматривает музей Севастопольской обороны. По дороге в Гаспру Толстой вспоминает прошлое и пытается узнать знакомые места. Следы былых сражений почти стерло время. Крым нравится, но это другой Крым; тот остался в героическом прошлом. «Ночи теплые, — пишет он сыну Льву из Севастополя, — и красота необыкновенная. Я немножко оглядел свои знакомые за 46 лет места, которые трудно узнать». В Байдарах, где задержались, к Толстому бросился какой-то восторженный господин с розами, принявшийся целовать руки Льва Николаевича. Он расстроился — бесцеремонные знаки внимания угнетали больше, чем письма с оскорблениями и угрозами.