Мария Львовна всё быстро схватывала и легко, будто играючи, делала. Ловко месила хлебы, засучив по локоть рукава, умело затапливала печь, быстро сажала хлебы на лопату и сбрасывала в печь. Ловко вязала снопы. Стирала и полоскала свое белье в пруду. Жала рожь. Удержу в работе не знала, и считалось, что надорвала здоровье, когда, уже уставшая, продолжала помогать мужику поднимать телегу и подавать снопы. Любила доить коров, доила так мастерски, что в ведре стояла густая пена и не слышно было, как туда текло молоко. Любила теннис и другие игры. Из толстовских героинь она больше всего походила на Наташу Ростову. Плясала быстро, кружась и вертясь, в отличие от своей сестры Татьяны, также превосходной плясуньи, но плясавшей совсем в другой манере (и другом ритме) — плавной и спокойной. Быстро вертелась ее гибкая, грациозная фигура, заражая весельем и энергией окружающих. Наделенная незаурядным актерским дарованием, Мария Львовна талантливо перевоплощалась, вызывая смех у зрителей маленьких сольных комических представлений-импровизаций. Однажды она вдруг с распущенными волосами, босиком, в простой юбке, надетой на ночную рубашку, стала увлеченно плясать, нагибаясь и наклоняясь во все стороны, подражая какой-то яснополянской старухе, развеселив этим окружающих. Современникам запомнилось артистическое исполнение Марией Львовной роли кухарки в представлении комедии «Плоды просвещения» в Ясной Поляне. Нравились и яснополянские песни «Соловей с кукушечкой сговаривались» и «Гуляй, гуляюшка». Неотделим ее облик от сельских просторов России, крестьянского труда и крестьянских праздников, поэтических лесных прогулок.
Ее присутствие умиротворяюще действовало почти на всех; даже суровый и раздражительный Сергей Николаевич смягчался, беседуя с племянницей. А для крестьян Мария Львовна была ангелом-спасителем, врачительницей, к которой часто снаряжали телегу, увозившую ее к больным. С бесстрашием, усвоенным у отца, входила она в избы к самым тяжелым и заразным больным. В болезни, горе Мария Львовна была незаменима. Уже одно прикосновение ее волшебных рук, мягкое звучание ее голоса, сочувствующий взгляд серых, глубоко сидевших глаз облегчали страдание, утешали страждущих. Неудивительно, что из всех Толстых ее больше всего любили. А Лев Николаевич любил ее бесконечно.
Повзрослевшая и посерьезневшая Маша стала настоящим и радостным открытием для Толстого. Столь радостным, что он боялся этому поверить, спугнуть счастье, о чем писал Черткову осенью 1887 года: «Маша дочь так хороша, что постоянно сдерживаю себя, чтоб не слишком высоко ценить ее… Не нарадуюсь я на эту девочку, всё у ней цельно, из одного источника — от отношений ко мне, матери, прислуг до пищи и отношений к лечению». И позднее Толстой часто выделял в семье Марию Львовну как самое близкое и дорогое существо: «Большая у меня нежность к ней. К ней одной. Она как бы выкупает остальных», «Маша хороша. Одна радует».
С матерью отношения Марии Львовны складывались далеко не так сердечно, как с отцом. Кажется, всё раздражало в дочери Софью Андреевну, особенно духовная близость к отцу. С неудовольствием, переходящим в раздражение, пишет она о ней в дневнике: «С Машей никогда у нас связи настоящей не было, кто виноват — не знаю», «Чуждое, глупое и бестолковое она создание». И даже однажды, видимо, сильно чем-то разгневанная, поспешит с решительным выводом: «Маша, вообще, — это крест, посланный Богом. Кроме муки со дня ее рождения, ничего она мне не дала. В семье чуждая, в вере чуждая, в любви к Бирюкову, любви воображаемой, — совсем непонятная».
Опираясь на эти и другие, близкие по духу слова матери и на некоторые свои личные наблюдения, Александра Львовна категорично заключает: «Для матери Маша была — крест, для отца — она была утешением». Пожалуй, всё же эта броская формула в большей степени подходит к отношениям резковатой и прямолинейной, не признававшей оттенков и полутеней Александры Львовны с родителями. В Марии Львовне было так много любви и отзывчивости на страдание и боль, что она всех располагала к себе, заставляя Софью Андреевну жалеть ее и печалиться о том, что так сложно и трудно всё сложилось между ними, винить в этом себя, что само по себе весьма ценно — к покаянию и признанию ошибок и грехов она была мало склонна: «С Машей всё тяжело: она ездит с девчонкой к тифозным; я боюсь и за нее и за заразу, и ей это высказала. Хорошо, что она помогает больным… но она меры не знает ни в чем. Впрочем, сегодня говорила я с ней кротко, и мне так ее жаль было, и жаль, что мы непоправимо чужды друг другу». Наступил и переломный момент, когда чуждость во многом удалось преодолеть. Произошло это во время болезни Ванечки: