Его рождение не доставило отцу никакой радости. В соседнем доме, за шесть рублей в месяц, Толстой снял две маленькие комнаты, где заперся, чтобы спокойно работать над своими философскими произведениями. К двум-трем часам дня, переодевшись в простое платье, потихоньку исчезал из дома, переходил начавшую подмерзать реку, шел на Воробьевы горы и там с наслаждением помогал мужикам колоть и пилить дрова. Вечером сам привозил в дом воду. Иногда, как в качестве наказания, отправлялся в самые бедные московские кварталы, населенные нищими, ворами, беглыми каторжниками. По сторонам кошмарных переулков стояли ночлежки, в сумерках сновали изголодавшиеся существа со своими несчастьями, ранами. Лев Николаевич вдыхал ужасающий запах, спотыкался об упавших на землю пьяных, задевал больных в рубище, раздавал мелочь и возвращался к себе, сам больной от ужаса и жалости. С чувством растущей вины взирал на ковры, люстры, слуг, жену, детей, сытых, хорошо одетых.
«Мне очень тяжело в Москве, – пишет Лев Николаевич Алексееву 15 ноября. – Больше двух месяцев я живу и все так же тяжело. Я вижу теперь, что я знал про все зло, про всю громаду соблазнов, в которых живут люди, но не верил им, не мог представить их себе… И громада этого зла подавляет меня, приводит в отчаяние, вселяет недоверие».
Что делать? Сидеть сложа руки и вздыхать? Забыться за картами и болтовней? Нет!
«Представляется один выход – проповедь изустная, печатная, но тут тщеславье, гордость, и, может быть, самообман и боишься его; другой выход – делать доброе людям; но тут огромность числа несчастных подавляет. Не так, как в деревне, где складывался кружок естественный. Единственный выход, который я вижу, – это жить хорошо – всегда ко всем поворачиваться доброй стороной».[500]
Эту «добрую сторону» жена и дети замечали в нем все реже. Он оставлял ее для бедных, которые одни только могли понять его. Дома был чужим. После родов Соня со страстью предавалась светской жизни – с Таней наносили визиты, ездили по магазинам, посещали спектакли, концерты… По четвергам она стала устраивать вечера, на которые собирались разные знаменитости. Толстой не мог каждый раз избегать появления на этих вечерах, но решительно отказывался снять ради этого свою серую блузу и одеться «по-городскому» – сюртук, жесткий воротничок, галстук, ботинки из тонкой кожи. Держался за свою одежду как за принципы. «И вот он пошел на компромисс – завел какую-то черную куртку, надеваемую на некрахмальную рубаху и застегивающуюся доверху».[501]
В январе 1882 года в Москве назначена была перепись населения. Проводили ее в течение трех дней, в ней принимали участие чиновники, студенты, просто любопытствующие. Толстой тоже решил поучаствовать, воспользоваться случаем, чтобы «узнать городскую нищету и поднять вопрос о помощи нуждающимся». Быть может, примешивалось к этому и чисто эгоистическое желание художника лучше узнать среду, с которой мало знаком, пройти еще одно «испытание чувств». Ему разрешили вести перепись в районе Смоленского рынка, где были ночлежки и самые грязные игорные дома в Москве.
С 23 по 25 января Лев Николаевич обходил этот «двор чудес», который населяли разбойники, пьяницы, дети, походившие на скелеты, падшие женщины. При его появлении каждый стремился пуститься наутек, двери захлопывались у него перед носом, о том, чтобы спрашивать у несчастных их документы, и речи быть не могло.
Испуганные, страшные в своем испуге, сбивались они в группки, слушали объяснения счетчиков и не верили им. Дома были переполнены, «все женщины, не мертвецки пьяные, спали с мужчинами. Многие женщины с детьми на узких койках спали с чужими мужчинами. Ужасно было зрелище по нищете, грязи, оборванности и испуганности этого народа. И, главное, ужасно по тому огромному количеству людей, которые были в этом положении. Одна квартира и потом другая такая же, и третья, и двадцатая, и нет им конца. И везде тот же смрад, та же духота, теснота, то же смешение полов, те же пьяные до одурения мужчины и женщины, и тот же испуг, покорность и виновность на всех лицах…».