Едва закончив письмо, велел седлать лошадь и сам, по жуткой грязи, отвез послание на вокзал в Ясенки. Но когда вернулся домой, почувствовал, что гнев его поутих, и, решив, что все-таки перегнул палку, послал слугу на почту забрать письмо. На другой день отправил другое, которое показалось ему более мягким: «Не говорите, пожалуйста, о Христе, и особенно мне. Вообще не говорите о Христе, чтобы избежать того ridicule,[505]
который так распространен между придворными дамами – богословствовать и умиляться Христом, и проповедывать, и обращать. Разве не комично то, что придворная дама – вы, Блудовы, Тютчевы чувствуют себя призванными проповедовать богословие. Я понимаю, что всякая женщина может желать спасения, но тогда, если она православная, то первое, что она делает, удаляется от двора – света, ходит к заутрене, постится и спасается как умеет. Но отчего придворное положение сделалось дипломом на богословие – это верх комизма».Тут он снова не мог отказать себе в удовольствии представить себя мучеником, падающим к ногам ложных пророков. И неожиданно возвращается к написанному в предыдущем письме:
«А они будут молчать, пока можно, а когда нельзя уже будет, они убьют меня. И вы, говоря мне о вашем Христе, содействуете этому. Между мной и вами столь же мало общего, сколько было между Христом и Фарисеями. И я могу погибнуть физически, но дело Христа не погибнет, и я не отступлюсь от него…»
Впервые сравнивает себя с Христом, предоставляя противникам право быть фарисеями. Ему так хотелось пострадать за веру! И как приятно было думать о боли, крови, сидя в хорошо натопленном яснополянском кабинете…
С Александрин все было решено, теперь следовало обратиться к жене. Как обычно после бегства, он чувствовал к ней виноватую нежность. Писал, что деревенская жизнь нужна ему, чтобы оттаять душой, обрести себя, что думает о творчестве, раскладывает пасьянсы, мечтает о ней, но что сознание несчастий, существующих в мире, не дает ему покоя. На что Соня возражает:
«Я начинаю думать, что если счастливый человек вдруг увидел в жизни только все ужасное, а на хорошее закрыл глаза, то это от нездоровья. Тебе бы полечиться надо. Я говорю это без всякой задней мысли, мне кажется это ясно, мне тебя ужасно жаль, и если бы ты без досады обдумал и мои слова, и свое положение, ты, может быть, нашел бы выход… И разве ты прежде не знал, что есть голодные, больные, несчастные и злые люди? Посмотри получше: есть и веселые, и здоровые, счастливые и добрые. Хоть бы Бог тебе помог, а я что же могу сделать… Я тебя люблю, а тебе этого теперь не надо».
Толстой тронут был до слез:
«Не тревожься обо мне и, главное, себя не вини… Отчего я так опустился, я сам не знаю. Может быть, года, может быть, нездоровье… но жаловаться мне не на что. Московская жизнь мне очень много дала, уяснила мне мою деятельность, если еще она предстоит мне; и сблизила нас с тобою больше, чем прежде… Боюсь, как бы мы с тобой не переменились ролями: я приеду здоровый, оживленный, а ты будешь мрачна, опустишься. Ты говоришь: „я тебя люблю, а тебе этого теперь не надо“. – Только этого и надо… И ничто так не может оживить меня, и письма твои оживили меня… Мое уединение мне очень нужно было и освежило меня, и твоя любовь ко мне меня больше всего радует в жизни».
Соня оставалась в Москве, муж ездил в Ясную, возвращался в город, успевал сходить на выставки, встретиться со знакомыми писателями, журналистами. Его занимала публикация «Исповеди» в «Русской мысли». По соображениям цензуры полиция изъяла все первые номера журнала. Но произведение передавали друг другу в списках, потом оно было издано в Женеве.
Откровенность, с которой автор рассказывал о своих ошибках, его критика христианской религии и провозглашение необходимости новой жизни были поразительны. Одни писали ему, осуждая, другие – поздравляя, третьи – прося совета.
Художник Николай Николаевич Ге случайно прочел в одной из газет статью Толстого «О переписи в Москве». Воодушевленный, решает немедленно ехать в Москву, где приходит в Денежный, но не застает никого дома. Гуляет три часа по окрестным переулкам в надежде встретить – не встречает. Возвращается на следующий день, видит хозяина. «Лев Николаевич, я приехал работать, что хотите. Вот дочь ваша, хотите, напишу портрет?» – «Нет, уж коли так, то напишите жену. – Написал. Но с той минуты я все понял, я безгранично полюбил этого человека, он мне все открыл. Теперь я мог назвать то, что я любил целую жизнь, – он мне это назвал, а главное, он любил то же самое».