Софья Андреевна так описывала гостя: «…какой он милый, наивный человек, прелесть! Ему 50 лет, он плешивый, ясные голубые глаза и добрый взгляд… Вот я сижу уже неделю, и меня изображают с открытым ртом, в черном бархатном лифе, на лифе кружева мои d'Alencon, просто, в волосах, очень строгий и красивый стиль портрета». Впрочем, самому художнику работа не понравилась, и он ее уничтожил: «Я не то сделал, – говорил Ге, я написал светскую даму, а Софья Андреевна прежде всего – мать». Позже был написан ее портрет с ребенком на руках. Николай Николаевич всегда носил с собой Евангелие и зачитывал из него отрывки, по-своему их толковал.
В начале лета 1882 года в Ясную Поляну вернулась вся семья, Кузминские, по обыкновению, заняли «свой» флигель, понаехали гости, молодежь веселилась у качелей, за крокетом, в аллеях. У повзрослевших Сергея и Ильи были теперь свои лошади и ружья, свои собаки, свои соображения обо всем. Толстой недавно отказался от охоты и с негодованием взирал на сыновей, спешивших пострелять вальдшнепов или зайцев. Они казались ему грубыми, как и он сам в их возрасте. Лев Николаевич не чувствовал душевного родства ни с кем из своих близких, настоящими его детьми были Сютаев, Федоров, Страхов…
«Я довольно спокоен, но грустно – часто от торжествующего самоуверенного безумия окружающей жизни, – делится он с Алексеевым. – Не понимаешь часто, зачем мне дано так ясно видеть их безумие, и они совершенно лишены возможности понять свое безумие и свои ошибки; и мы так стоим друг против друга, и удивляясь, и осуждая друг друга. Только их легион, а я один. Им как будто весело, а мне как будто грустно».[506]
Холодность Толстого по отношению к детям не могла не задевать Софью Андреевну. Тем более что заболел Илья, она опасалась тифа. Врач прописал небольшие дозы хинина. Сын лежал в горячке в гостиной. Крайне обеспокоенная, Соня стала упрекать мужа в том, что он не помогает ухаживать за ним и вообще ничего не делает в доме. Глава семьи побелел от гнева и выкрикнул, что самое большое его желание – бежать от семьи. «Умирать буду я – а не забуду этот искренний его возглас, но он как бы отрезал от меня сердце, – пишет Соня в дневнике 26 августа 1882 года. – Молю Бога о смерти, мне без любви его жить ужасно, я это тогда ясно почувствовала, когда эта любовь ушла от меня. Я не могу ему показывать, до какой степени я его сильно, по-старому, 20 лет люблю. Это унижает
После вспышки заперся в кабинете с намерением спать теперь здесь, на диване. Соня рыдала и во всем винила какую-то женщину, которая соблазнила ее Левочку. Она ухаживала за сыном, давала ему лекарства и каждый раз, проходя мимо кабинета, надеялась, что муж окликнет ее, но было тихо, в своей комнате ей не спалось. Под утро он вернулся, но примирение наступило не сразу. На смену слезам пришли поцелуи. В ранний час измученная Соня пошла в купальню и позже признавалась, что никогда не забудет этого восхитительного, ясного, свежего начала дня, но не могла забыть и возгласа мужа, что он оставит ее. Она с наслаждением погрузилась в прохладную воду: ей вдруг захотелось простудиться и умереть. Не простудилась, вернулась в дом, покормила Алексея, и его улыбка вернула ей счастье.
На исходе лета, оставив жену с детьми в Ясной, Толстой уехал в Москву со старшими сыновьями, чтобы подготовить переезд семьи на новое место. Четыре месяца назад он купил дом, как говорил, из соображений экономии. Придерживаясь во всем простоты, выбрал не в центре, а на рабочей окраине, в Хамовниках. Рядом была обувная фабрика, ткацкая, пивоваренный завод… У каждого был свой особый гудок, свой запах, звук. Главное, что привлекло Толстых в новом доме, – большой, окруженный стеною сад, с липами, непроходимыми зарослями, яблонями, вишнями, сливами, боярышником, небольшим пригорком, беседкой и площадкой, на которой летом можно было играть в крокет, а зимой заливать каток. Рядом – служебные строения – конюшня, каретная, сарай, хлев. Сам дом двухэтажный, деревянный, охровый, с зелеными наличниками. Состояние его внутри было плачевным. К тому же не было водопровода, но в саду был колодец.