Статья была запрещена цензурой, но выдержки из нее появились в некоторых российских газетах, которые оштрафовали. Многочисленные ее перепечатки, копии, выполненные от руки, разошлись по стране. За рубежом полный текст появился во всех странах одновременно – Европа заговорила о протесте великого Толстого против скорого суда правительства. В Ясную посыпались отзывы: большинство корреспондентов благодарили автора за мужество, но были и те, что ругали за разрушительную деятельность. В одном из пакетов был ящик, а в нем веревка. Сопровождала послание записка, в которой Толстому предлагалось повеситься самому, не утруждая этим правительство, оказав тем самым услугу отечеству и юношеству. Подпись гласила – «Русская мать».
Тем временем почитатели мастера не хотели оставить без внимания его день рождения – Льву Николаевичу исполнялось восемьдесят. Для одних речь шла о том, чтобы чествовать величайшего писателя России, для других это был способ заработать деньги на статьях и фотографиях, для третьих – возможность высказать свои политические взгляды. В январе в Петербурге был создан комитет по организации торжеств. На его призыв отозвались не только в России – в Англии возник даже «фонд Толстого». Льва Николаевича это очень нервировало: всю жизнь он ненавидел всяческие юбилеи, и вот в его преклонные годы, когда думать нужно только о смерти, ему хотят устроить такую неприятность.
Волновалось и правительство: когда имя Толстого появляется в печати, жди самого худшего! Смятение официальных кругов вылилось, по обыкновению, в обмен шифрованными телеграммами между столицей и провинциальными городами. Одновременно Софья Андреевна получила письмо от старой княжны Дондуковой-Корсаковой, в котором та говорила, что чествование человека, разрушающего православную веру, оскорбит православных людей. Были недовольные и среди толстовцев, считавших это ненужным. Бодянский делился с Гусевым, что «Льва Николаевича следовало бы посадить в тюрьму ко дню юбилея, что дало бы ему глубокое нравственное удовлетворение».
Толстой ответил Дондуковой-Корсаковой, уверяя, что готовящиеся торжества мучительны для него, что постарается избавиться от этого «дурного дела», и отреагировал на слова Бодянского: «Действительно, ничего так вполне не удовлетворило бы меня, и не дало бы мне такой радости, как именно то, чтобы меня посадили в тюрьму… вонючую, холодную, голодную…» Потом написал секретарю комитета по организации юбилея М. А. Стаховичу: «Так вот, моя к вам великая просьба: сделайте, что можете, чтобы уничтожить этот юбилей и освободить меня. Навеки вам буду очень, очень благодарен».[648]
Комитет уступил его просьбе, но успокоить общественность, возбужденную известием о юбилее, было уже невозможно. Газеты опубликовали призыв Толстого отказаться от всяческих манифестаций, но правительство и Церковь бдительности не теряли. Епископ Саратовский Гермоген требовал, чтобы верующие отказались чествовать «окаянного, презирающего Россию, Иуду, удавившего в своем духе все святое, нравственно чистое».
Между тем здоровье «Иуды» опять ухудшилось – снова обмороки, потеря памяти, в июле обострился тромбофлебит. Врачи заставили Толстого лежать, обложив ногу льдом. День рождения приближался, а он с каждым днем все больше думал о смерти. И диктовал дочери для дневника:
«Тяжело, больно. Последние дни неперестающий жар, и плохо, с трудом переношу. Должно быть, умираю. Да, тяжело жить в тех нелепых, роскошных условиях, в которых мне привелось прожить жизнь, и еще тяжелее умирать в этих условиях: суеты, медицины, мнимого облегчения, исцеления, тогда как ни того, ни другого не может быть, да и не нужно, а может быть только ухудшение духовного состояния».[649]
Уточнял последнюю свою волю: права на книги отдать всем, обойтись без заупокойной службы, гроб выбрать деревянный, самый простой, и похоронить на краю оврага у Старого Заказа, где зарыта «зеленая палочка».
Через четыре дня температура упала, Толстой понял, что в очередной раз спасен. Был ли он счастлив? Говорил, что «нет», что жизнь для него стала трудна, потерял вкус к работе. Но с семнадцатого августа в записных книжках появляются наброски романа, в котором молодой священник, начитавшийся Толстого, вдруг открывает для себя проблемы, стоящие перед человечеством.
Настало двадцать восьмое августа. И хотя праздник должен был ограничиться семейным кругом, с утра потянулись поздравлявшие, звонок отрывал от работы писателя, сидевшего в своем кабинете. Почта не справлялась с письмами, телеграммами, посылками со всего света. В полдень Толстой, сидевший в кресле-каталке, получал поздравления близких: был одет в белую рубашку, расчесанная борода лежала на груди, из-за слишком коротко подстриженных волос огромными казались уши. Присутствовали все дети, кроме Льва, бывшего в то время в Швейцарии. Софья Андреевна чрезвычайно взволнованная, бледная, как всегда спину держала прямо и бегала туда-сюда, наблюдая за последними приготовлениями. Голова у нее слегка кружилась, она обводила присутствующих своими близорукими глазами.