Если с Жуковским все более или менее понятно, то о Петрушевском пишут разное, например: «Выскажем предположение, что анекдот этот пересказывает — с заменой всех имен и реалий — известный случай из жизни Бомарше. Французский драматург, как известно, был часовщиком и сыном часовщика. Однажды аристократ прилюдно попросил его осмотреть сломанные часы, чтобы напомнить о плебейском происхождении писателя. Бомарше якобы случайно уронил часы — разумеется, так, чтобы они разбились, — и извинился. Хармс оставляет общую схему — великого писателя просят поработать часовщиком, при этом рациональная мотивировка исчезает: ведь Пушкин никакого специального образования не получил. Слова пушкинского Моцарта о Бомарше, — «Он же гений, как ты, да я» — выстраивают логическую цепочку: все трое — гении, о «моцартианстве» Пушкина написано немало, и таким образом Бомарше отождествляется с Пушкиным, что позволяет Хармсу подспудно заявить еще одну ключевую тему — распад самого понятия индивидуальности. Обращение «брат Сальери» («Бомарше говаривал мне: “Слушай, брат Сальери…”») превращается в «брат Пушкин», через посредство Хлестакова («Ну, что, брат Пушкин?»). И в комментарии к этим словам: «Возможно также, что «
Но в поисках прототипов потомки часто совершают ошибку, замещая «у нас N. вызывает ассоциацию» с «автор имел в виду». Часто никакого прототипа нет, а есть образ, родившийся у автора по каким-то известным лишь ему одному законам. Возможно, что Петрушевский — фигура вымышленная с начала и до конца. Не имеет смысла сопрягать его с Фомой Ивановичем Петрушевским, директором Дома Слепых и современником Пушкина. Это фамилия, вероятно, сконструированная, как многие фамилии из обэриутских текстов — Синдекрющкин и Елизавета Бам, Карл Иванович Шустерлинг и Иван Торопыжкин. (Неустановленным остается и Захарьин, у которого «ростет» борода.)
Мнимая точность — один из важных приемов обэриутов. Полное именование, конкретная дата — это лишь инструмент, усиливающий абсурд. Единственная временная привязка у Хармса, фраза «лето 1829 года Пушкин провел в деревне». Она прекрасна еще и потому, что как раз это — то самое лето, когда мы наверняка знаем, что Пушкин не был в деревне. Лето 1829 года в его жизни счислено по дням. В мае Пушкин прибыл в Тифлис, 10 июня выехал в армию, воюющую на Кавказе. Приехал в Карс, потом свиделся со старыми друзьями, в том числе сосланными декабристами. В июне посещает Арзрум, в июле там начинается чума, в начале августа он в Тифлисе, в конце месяца уезжает оттуда в Пятигорск, затем в Кисловодск, а потом отправляется в сентябре в Москву.
Но Хармс, быть может, нарочно выбирает это лето для того, чтобы рассказать, как Пушкин, будто Онегин, спускается к бегущей под горой реке, а потом, выкупавшись, лежит и спит до обеда.
Веселый и бестолковый Пушкин противостоит казенному Пушкину конца 1930-х годов, Пушкину, мобилизованному на службу по литературной части. Писали об этом деле так: «Эти тексты имеют и большой учебно-методический смысл, позволяя постичь механизм возникновения до сих пор популярной мещанской легенды о Пушкине и определить пути эффективной борьбы с нею»[30].
Забегая вперед, надо сказать, что канонизация любого вида порождает интонацию абсурда. Еще четверть века назад пушкинист Ирина Сурат писала: «Несколько лет назад, при переменах в официальной идеологии, стали появляться в нашей печати публикации — пик их приходится на 1990–1991 годы, — из которых постепенно вырисовывался новый для нас образ благочестивого Пушкина, принесшего великое покаяние в грехах митрополиту Московскому Филарету, с юности обладавшего (при некоторых заблуждениях) православным сознанием и главное — воплотившего это сознание в стихах. В недавно изданной (тоже массовым тиражом) книжке бесед оптинского старца Варсонофия со своими духовными детьми (1907–1912) читаем, что Пушкин был “великим полувером”, “но на него имели большое влияние речи Митрополита Филарета, заставляя его вдумываться в свою жизнь и раскаиваться в пустом времяпрепровождении”».
Затем Сурат приводит еще один отрывок из сочинения старца: «Однажды Митрополит Филарет служил в Успенском соборе. Пушкин зашел туда и, скрестив, по обычаю, руки, простоял всю длинную проповедь, как вкопанный, боясь проронить малейшее слово. После обедни возвращается домой. —