5 октября Толстой пишет в дневнике: «Прошел месяц – самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. – Всё устраиваются. Когда же начнут жить? Всё не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные! И нет жизни.
Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргию, и пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное. Мужики на это ловчее. Бабы дома, мужики трут полы и тела в банях, возят извозчиками».
Для Толстого в городе живут господа – дворяне, а еще полотеры, извозчики и банщики, ими угнетенные и обслуживающие их. Рабочих он не видит.
Лев Николаевич в это время еще раз проверял старую жизнь; по-новому встречался с Фетом, спорил с ним о христианстве, отвечал Н. Страхову по поводу «Писем о нигилизме».
Он теперь относился к старому другу иронически. Н. Страхов утверждал в это время православие, самодержавие и народность. Это была та официальная триада, на которой, как на трех китах, должна была устоять царская Россия.
Страхов говорил, что злодеи двадцать лет гонялись за добрым царем и убили его. Толстой писал;
«Нет злодеев, а была и есть борьба двух начал, и, разбирая борьбу с нравственной точки зрения, можно только обсуживать, какая из двух сторон более отклонялась от добра и истины; а забывать про борьбу нельзя».
Толстой выговаривал Страхову: «Ведь это так глупо, что совестно возражать. Я буду утверждать, что я знаю Страхова и его идеалы, потому что знаю, что он ходит в библиотеку каждый день и носит черную шляпу и серое пальто. И что потому идеалы Страхова суть: хождение в библиотеку и серое пальто, и страховщина. Случайные две, самые внешние формы – самодержавие и православие, с прибавлением народности, которая уже ничего не значит, выставляются идеалами».
Толстой знал, что, если вдуматься, должно было бы выходить совсем обратное тому, что написано Страховым про нигилистов. «То были злодеи; а то явились те же злодеи единственными людьми верующими – ошибочно, но все-таки единственными верующими и жертвующими жизнью плотской для небесного, т. е. бесконечного».
Так искал он правду, отвергая то, что прежде казалось приемлемым или не замечалось.
Толстой и Сютаев
Толстой считал себя представителем народа, который смотрит на жизнь снизу, но смотрит правильно. Надо было найти в народе учителя. Он хотел учиться у народа. В это время многие думали, что сектантство воплощает лучшие мечты крестьянства.
О Сютаеве Толстой услышал от А. С. Пругавина – человека, специально занимающегося расколом и сектантством. Вера молокан и субботников не удовлетворила Толстого; они все время ссылались на Библию, «мямлили», как характеризовал эту систему мышления Толстой.
Он искал главным образом не религии, а этики. Ее он надеялся найти у крестьян, но не зараженных буквальным пониманием Библии и Евангелия.
Весть о Сютаеве Толстого обрадовала.
Вот что Пругавин рассказал о Сютаеве. Сютаев и сын его отказались от военной службы и после тюремного заключения, вернувшись в деревню, опять крестьянствовали.
Лев Николаевич в 1881 году поздней осенью поехал в Торжок – маленький город недалеко от Твери – к Сютаеву.
Он искал праведника. В Москве он нашел одного праведника – библиотекаря Николая Федоровича Федорова, но Федоров был одинок, путь его был фантастичен, единствен; идеал невероятен – физическое воскрешение мертвых. Сютаев проповедовал житие святых сейчас.
Что же увидел Толстой у Сютаева?
Сютаев жил с сыновьями большой неразделенной семьей. Он пас деревенское стадо, добровольно избрав эту должность, потому что жалел скотину и говорил, что у других пастухов скотине плохо, а он водит ее по хорошим местам и наблюдает, чтобы стадо было сыто и напоено.
Вероятно, служба пастуха давала Сютаеву какие-то деньги, которые помогали ему вести хозяйство, в общем натуральное, а деньги в восьмидесятых годах уже были нужны. Все в семье Сютаева было общее, даже бабьи сундуки были общие.
Лев Николаевич увидал на невестке Сютаева платок и, желая провести границу между личным и общим в этой общине, спросил:
– Ну, а платок у тебя свой?
Молодка ответила:
– А вот и нет… платок не мой, а матушкин, свой не знаю куда задевала.
Можно было бы много говорить о семейной собственности в крестьянской неразделенной семье, но Толстой ответ понял так, что своего здесь нет ничего, его и не ищут.
Церковных обрядов и того, что в православной церкви называлось таинствами, Сютаев не признавал. Когда он выдавал свою дочку замуж, то свадьбу провел так: собрал людей вечером, дал молодоженам наставление, постелили им постели, положили их спать вместе, потушили огонь и оставили их одних.
Сютаев повез Толстого обратно к помещикам Бакуниным, у которых Лев Николаевич остановился, приехав туда на своей телеге. Ехали долго, потому что Сютаев кнута не признавал и лошадь не подгонял.