Ехали, разговаривали и так заговорились, что забыли о вожжах, потеряли дорогу и опрокинули телегу. Впечатление у Толстого было большое. Толстой про Сютаева в письме к Энгельгардту писал: «Вот вам безграмотный мужик, – а его влияние на людей, на нашу интеллигенцию больше и значительнее, чем всех русских ученых и писателей со всеми Пушкиными, Бе-инскими, вместе взятыми, начиная от Тредьяковского и до нашего времени».
В конце января 1882 года Сютаев приехал к Толстому в Москву и поселился на его квартире в Денежном переулке. К нему в Москве отнеслись как к пророку и диковинке.
В это время Лев Николаевич только что принял участие во всероссийской переписи, ходил с портфелем и блокнотом по домам, записывал у людей, как их зовут, сколько им лет, чем они занимаются. Ему говорили, что этого требует наука – статистика. Он хотел увидеть жизнь. Он выбрал место около Дорогомиловского моста на Арбате: тут стояли бедные дома, которые срыты сейчас при расширении улицы. Здесь, в хамовнической части между береговым проездом и Никольским переулком, стояли дома, называемые все вместе Ржанов дом, или Ржановская крепость. Здесь жили люди разоренные, потерявшие службу, много распутных женщин. Жили здесь и мелкие торговцы. До этого Лев Николаевич хорошо знал деревенскую бедноту, а теперь увидал бедноту городскую. Он хотел помочь этим людям, накормить их, устроить, но увидал, что дело, которое он затевал, «…не может состоять в том только, чтобы накормить и одеть тысячу людей, как бы можно было накормить и загнать под крышу 1000 баранов, а должно состоять в том, чтобы сделать доброе людям. И когда я понял, что каждый из этой тысячи людей такой же точно человек, с такими же страстями, соблазнами, заблуждениями, с такими же мыслями, такими же вопросами, такой же человек, как и я, то затеянное мною дело вдруг представилось мне так трудно, что я почувствовал свое бессилие».
Испытав это бессилие, он обратился к Сютаеву, который еще гостил у него в Денежном переулке.
Вот как записал беседу сам Толстой:
«Я сидел у моей сестры, и у нее же был Сютаев, и сестра расспрашивала меня про мое дело. Я рассказывал ей, и, как это всегда бывает, когда не веришь в свое дело, я с большим увлечением, жаром и многословием рассказывал ей и то, что я делаю, и то, что может выйти из этого; я говорил все: как мы будем следить за всей нуждой в Москве, как мы будем призревать сирот, старых, высылать из Москвы обедневших здесь деревенских, как будем облегчать путь исправления развратным, как, если только это дело пойдет, в Москве не будет человека, который бы не нашел помощи. Сестра сочувствовала мне, и мы говорили. Среди разговора я взглядывал на Сютаева. Зная его христианскую жизнь и значение, которое он приписывает милосердию, я ожидал от него сочувствия и говорил так, чтобы он понял; я говорил сестре, а обращал свою речь больше к нему. Он сидел неподвижно в своем, черной дубки, тулупчике, который он, как и все мужики, носил и на дворе и в горнице, и как будто не слушал нас, а думал о своем. Маленькие глазки его не блестели, а как будто обращены были в себя. Наговорившись, я обратился к нему с вопросом, что он думает про это.
– Да все пустое дело, – сказал он.
– Отчего?
– Да вся ваша эта затея пустая, и ничего из этого добра не выйдет, – с убеждением повторил он.
– Как не выйдет? Отчего же пустое дело, что мы поможем тысячам, хоть сотням несчастных? Разве дурно по-евангельски голого одеть, голодного накормить?
– Знаю, знаю, да не то вы делаете. Разве так помогать можно? Ты идешь, у тебя попросит человек 20 копеек. Ты ему дашь. Разве это милостыня? Ты дай духовную милостыню, научи его; а это что же ты дал? Только, значит, «отвяжись».
– Да ты знаешь ли? – сказал я. – Их в Москве, этих голодных, холодных, я думаю, тысяч 20. А в Петербурге и по другим городам?
Он улыбнулся.
– Двадцать тысяч! А дворов у нас в России в одной сколько? Миллион будет?
– Ну так что же?
– Что ж? – и глаза его заблестели, и он оживился. – Ну, разберем их по себе. Я не богат, а сейчас двоих возьму. Вон малого-то ты взял на кухню; я его звал к себе, он не пошел. Еще десять раз столько будь, всех по себе разберем. Ты возьмешь, да я возьму. Мы и работать пойдем вместе; он будет видеть, как я работаю, будет учиться, как жить, и за чашку вместе за одним столом сядем, и слово он от меня услышит и от тебя. Вот это милостыня, а то эта ваша община совсем пустая.
Простое слово это поразило меня, я не мог не сознать его правоту».
Дело шло далеко не только о городской благотворительности.
Город – вообще зло, так думали в умирающей деревне. Город для Сютаева – грех и беспокойство. Рассказывает сын Сютаева – И. В. Сютаев. Шел раз Василий Кириллович Сютаев с сыном из Вышнего Волочка домой. «Около постоялого стояли лошади с возами. Зашли в помещение, где пьют чай; сидят мужики, человек семь. Мы заказали чай. Отец спросил:
– Откуда, братцы?
Мужики сказали, из села Горки. Отец и спрашивает мужиков:
– Что, братцы, в город едете?
– Да, в город, хлеб везем продать.
Отец и говорит: