Сам Троцкий не мог забыть своих острых и справедливых обвинений по адресу Ленина, выдвигавшихся им с 1904 г., абсолютно не понимая, что после октября 1917 г. начался иной отсчет времени, возникла другая эпоха и не имело больше значения, кто был прав в схоластическом теоретическом никому не понятном теперь споре — Ленин или Троцкий. Троцкий так и не сумел приспособиться к внутренней жизни большевистской партии, к созданной Лениным внутри партии жесткой диктаторской структуре, во главе которой стоял он — Ленин. Троцкий всерьез считал, что может разговаривать с Лениным как с равным, ошибочно предполагая, что все революционеры равны ровно настолько, насколько они искренне отстаивают идеалы мировой революции, сформулированные классиками европейской социал-демократии. В глубине души он не был в состоянии избавиться от своих юношеских надежд на возможность построения рабочей партии не на базе психологии осажденной крепости и вытекающего отсюда безоговорочного подчинения начальству, а на основе революционного порыва «рабочих», самодеятельности и инициативы рядовой массы партийцев и поддерживавших их беспартийных. Почти 50-летний Лев Давидович в значительной степени оставался революционным романтиком.
Троцкий не верил во власть. Сталин в нее верил. Троцкий не верил в аппарат. Сталин полагался именно на него. Троцкий верил в идеалы революции и в догмы коммунизма. Сталин не знал таких слов. Он верил только в диктатуру террора и в силу власти. В 1927 г. Троцкий сознавал, что условий для развертывания массовой работы оппозиции нет, что круг его сторонников очень узок. Но он тешил себя надеждой, что круг оппозиционеров не будет сокращаться, а в дальнейшем, по мере осознания партийной массой неправильности сталинского курса, начнет расти. Он успокаивал своих ближайших соратников, да и себя самого, сомнительной перспективой того, что «оппортунистический уклон» Сталина в теории будет сопровождаться «революционной практической политикой»[713]
. Именно в этом духе выдержан анонимный документ «Очередные задачи левого крыла ВКП», написанный в конце 1927 г., скорее всего, самим Троцким. В качестве основных задач назывались подготовка кадров, «чтобы было кому руководить, когда потребуют обстоятельства»; укрепление связей с рядовыми партийцами и вообще рабочей массой; сосредоточение внимания на практических вопросах (борьбе против бюрократии, восстановлении внутрипартийной демократии, повышении зарплаты); прекращение фракционной борьбы при одновременном наступлении (в рамках партийного устава и не допуская организационного оформления); подготовка популярной литературы, выступления на принципиальные темы с изложением точки зрения оппозиции. В конце текста была приписка от руки: «В отношении фракционности следует иметь в виду, что организация фракции имеет шансы, когда мы держим курс на раскол, т. е. при условии, если партия перестала быть большевистской. Первичные же элементы фракционности, связь и проч. сохранить нужно обязательно, хотим мы этого или не хотим. Такова уже логика борьбы»[714].Именно эта романтическая двойственность: отказ от «разрыва», стремление «остаться большевиком», категорический отказ от планов создания второй партии — являлись одним из главных факторов, тормозивших становление оппозиции как самостоятельной политической силы. К тому же Троцкий был настолько уверен в своем превосходстве, что не видел необходимости опираться не только на аппарат (пусть небольшой) или ведомство (пусть не всесильное, не «силовое»): как и до революции, он искренне не видел необходимости в формировании своей партии, во главе которой будет стоять он, Троцкий. Троцкому было важно быть властелином идей и душ, а не владельцем людей. Именно в этом он видел силу революции. Именно это делало его идеальным непобеждаемым революционером (в дни революции) и столь же классическим беспомощным утопистом (в периоды ее спада). Считая, что он общается на равных с соратниками по партии, Троцкий на самом деле был непростительно и презрительно высокомерен абсолютно со всеми. Он выражался языком, который с известными поправками можно было бы классифицировать как литературный или философский, но никак нельзя было назвать понятным и простым, и это не могло вызвать ничего, кроме раздражения, у основной партийной массы.