Эстравен по-прежнему вел свой дневник, хотя за те недели, что мы шли по Вечным Льдам, он редко писал много, чаще только записывал дневную температуру и пройденный километраж. Среди этих записей порой встречаются отдельные, обрывочные его мысли, отрывки наших бесед, но ни слова о том молчаливом диалоге, что постоянно продолжался меж нами в течение всего первого месяца на Леднике, пока у нас еще хватало сил беседовать после ужина, а также когда нам пришлось провести несколько дней в палатке из-за сильной пурги. Я, например, рассказал ему, что мне не запрещается — однако и не поощряется — прибегать к телепатии на чужой планете, не вступившей в Лигу Миров, и попросил его пока сохранить в тайне то, что он узнал от меня, по крайней мере до тех пор, пока я не смогу обсудить свой поступок с коллегами на корабле. Он согласился и слово свое сдержал. И ни разу не произнес вслух и не записал ни слова из того, что касалось наших с ним телепатических бесед.
Искусство телепатического общения — вот то единственное, что я мог подарить Эстравену от имени всей экуменической цивилизации, от имени той чуждой ему жизни, которая так его интересовала. Нарушая Закон Культурного Эмбарго, я отнюдь не стремился заслужить благодарность. Или вернуть Эстравену долг. Такие долги навсегда неоплатны. Просто мы с ним достигли той стадии отношений, когда друг с другом делятся всем, чем можно или стоит поделиться.
Я даже думаю, что в итоге окажется возможной и супружеская любовь между гетенианцем-андрогином и
Но после ужина Эстравен вдруг стал каким-то неразговорчивым и довольно скоро совсем умолк. В конце концов я, почувствовав его явное нежелание продолжать беседу, спросил:
— Харт, я снова что-нибудь не так сказал? Снова обидел тебя? Пожалуйста, скажи, в чем дело?
Он молчал.
— Ох, видно, я как-то задел твой шифгретор. Прости. Я никак не могу все это усвоить. Да я, если честно сказать, по-настоящему никогда и не понимал значения этого слова.
— Шифгретор? Оно происходит от старинного слова, примерно значившего «тень».
Некоторое время мы оба молчали, а потом он посмотрел на меня прямо и нежно. Лицо его в красноватом свете печки казалось столь же мягким, ранимым и далеким, каким бывает порой лицо женщины, когда она вдруг глянет на тебя, оторвавшись от собственных мыслей, и промолчит.
И тогда я снова увидел, и очень отчетливо, то, что всегда боялся в нем увидеть, притворяясь, что просто не замечаю этого: он был в той же степени женщиной, что и мужчиной. Всякая необходимость объяснять причину моего внезапного страха улетучилась вместе с самим страхом; мне осталось в конце концов просто принимать его таким, каким он был. Раньше я как-то открещивался от этого, отказывая ему в праве на собственную неповторимость. Он тогда был совершенно прав, когда сказал, что был единственным человеком на всей планете Гетен, который всегда верил мне, и единственным, которому я сам никогда не доверял. Потому что он был единственным здесь, кто полностью принял меня, кто лично испытывал симпатию ко мне, кому я был интересен как личность, кто лично был ко мне расположен. И до конца верен. А потому требовал и от меня аналогичного признания и одобрения. А я тогда никак не хотел признавать его. Я этого боялся. Я тогда совсем не желал отдавать свою веру, свою дружбу мужчине, который одновременно был женщиной. Или женщине, которая одновременно была мужчиной.
Он объяснил сдержанно и просто: у него сейчас кеммер, все это время он старался избегать меня настолько, насколько в таких условиях можно было избегать друг друга.
— Я не должен тебя касаться, — сказал он очень напряженно и отвернулся.