Наступила эра Рональда Рейгана. Сакс продолжал оставаться самим собой, а в условиях «нового американского порядка» восьмидесятых это означало, что его постепенно вытесняют на обочину. Нельзя сказать, что он совсем лишился читателей, просто его аудитория сужалась, так как журналы, которые его печатали, оказались в тени. Как-то незаметно он превратился в этакий анахронизм, человека, не способного идти в ногу со временем. Мир вокруг него изменился, и в атмосфере эгоизма, нетерпимости и ультрапатриотического угара его высказывания звучали резким диссонансом. Сакса пугало наступление правого консерватизма широким фронтом, а еще больше — отсутствие реальной оппозиции. Демократы прогнулись, левые партии ушли со сцены, пресса замолчала. Всю аргументацию присвоила себе новая власть, и возвысить против нее голос стало моветоном. Сакс выглядел смешно, упрямо продолжая отстаивать свои взгляды, и слушали его вполуха. Он делал вид, будто ему все равно, но я знал, эта битва изнуряет его, и, хотя он утешал себя мыслью о своей правоте, мало-помалу он терял веру в себя.
Если бы в Голливуде ему повезло, ситуация не была бы столь удручающей, но Фанни оказалась права: после двух месяцев бесконечных переделок, мучительных ожиданий и новых переговоров продюсер поставил на проекте крест. Для Сакса это был удар. Внешне он держался молодцом, шутил, рассказывал голливудские байки, со смехом сообщал сумасшедшие цифры своего гонорара. То ли блефовал, то ли нет, но ясно одно: он всерьез рассчитывал, что по его книге будет снят фильм. В отличие от некоторых писателей, Сакс не имел ничего против поп-культуры и взялся за сценарий с чистым сердцем. Это была не сделка с совестью, а возможность расширить аудиторию, и, когда последовало предложение, он ни минуты не колебался. Хотя разговоров на эту тему не было, у меня сложилось ощущение, что звонок из Голливуда потешил его тщеславие, и на какое-то время жаркое дуновение из цитадели сильных мира сего опьянило Сакса. В принципе — нормальная реакция для любого человека, но он всегда относился к себе критически, и то, что он вдруг размечтался о славе и успехе, впоследствии, допускаю, вызывало у него горькую усмешку. Понятно, почему ему не хотелось говорить обо всем этом после того, как проект лопнул. Голливуд был для него бегством от надвигающегося внутреннего кризиса, и, когда выяснилось, что он уже прибежал, я думаю, он пережил этот удар гораздо тяжелее, чем всем показывал.
Но это всё мои предположения. Никаких резких перемен в поведении Сакса не наблюдалось. Он по-прежнему крутился как белка в колесе, чтобы сдать в срок заказанные ему материалы. Стоило эпопее с Голливудом закончиться, как статьи, эссе и всевозможные обзоры посыпались из него, точно из рога изобилия. Так что впору было говорить не о сбившемся с дороги путнике, а о пришпорившем коня всаднике. Если этот оптимистический портрет и вызывает у меня сомнения, то исключительно задним числом. Зная, как сильно он переменился, я легко могу указать на отправную точку этих перемен — то есть все свалить на нелепейший несчастный случай, — однако это объяснение само по себе уже не кажется мне достаточным. Измениться за одну ночь? Заснуть одним человеком, а проснуться другим? Теоретически — возможно, в реальной жизни — сомневаюсь. Конечно, то, что с ним произошло в тот вечер, это серьезно, но есть множество способов отреагировать на свидание со смертью. Реакция Сакса была, мне кажется, единственно возможной, ибо она — следствие душевного смятения, в котором он пребывал задолго до несчастного случая. Иными словами, даже если в тот вечер он находился в хорошей форме и не осознавал всего трагизма своего состояния в последние два-три года, объективно ситуация была чревата катастрофой. Доказательств у меня нет — кроме запоздалых рассуждений. Многие на месте Сакса, пережив такое, посчитали бы, что они родились в рубашке, и постарались бы поскорей выкинуть случившееся из головы. Сакс не выкинул, не мог выкинуть, и это свидетельствует только об одном: ночное происшествие не столько перевернуло его душу, сколько обнажило в ней то, что было дотоле сокрыто. Если я не прав, то все, о чем я написал, — пустые измышления, не стоящие ломаного гроша. Тогда остается признать: в тот вечер жизнь Бена раскололась на две неравные части — «до» и «после», и все, что было «до», можно спокойно вычеркнуть как несущественное. Но в таком случае человеческое поведение лишалось бы всякого смысла. Это означало бы, что наши поступки в принципе не поддаются рациональному объяснению.