Он бросил на меня быстрый взгляд, и я тут же сосредоточилась на том, что происходило на экране. На Патрисии Аркетт в розовых леопардовых лосинах, щедро открывающей плечи рубашке и бирюзовом лифчике. На фарфоровой статуэтке, которой она размозжила Гандольфини голову.
— На все это было так сложно отвечать! К тому же нельзя сказать, чтобы я обладал самой свежей информацией. Что-то я знал, потому что мы все-таки иногда разговаривали… о чем-то слышал от тебя, но вообще мне приходилось придерживаться воспоминаний тринадцати-четырнадцатилетней давности.
Он покосился на меня и уселся поровнее. Я схватила пульт, который лежал рядом со мной, чтобы чем-то занять руки, хоть за что-то ухватиться.
— Не знаю, — неуверенно продолжил он. — Может, я должен был тебе об этом рассказать? О беседе? О том… к каким выводам они пришли?
Должен? Я пожала плечами и посмотрела в окно, на синее до черноты тусклое небо без единой звезды. Я ведь именно из-за этого так сердилась. Из-за того, что он вечно все от меня скрывает. Скрывает самое важное. Но должен ли он был мне рассказать? Не знаю. Я попробовала взглянуть на вещи его глазами, но это было сложно.
— Но Яна ведь не хотела, чтобы я тебе рассказывал. И мне казалось, что я должен считаться с ее мнением. Так что я решил, что если ей не поставят… диагноз, то вроде как и поднимать эту тему совершенно необязательно. Потому что зачем… ну, в смысле, зачем заставлять тебя нервничать.
Башня на Телефонплан зажглась, и окна ее засияли ясным, почти неоново-желтым светом на всех этажах.
Желтый! Кому-то удалось зажечь желтый!
Может, это знак?
Я кашлянула, чтобы заставить его замолчать. Чтобы выиграть время.
Потому что, поразмыслив над этим немного, я поняла, что его глаза мне ничем не помогут. Ни его, ни мамины. Мое собственное восприятие играло слишком важную роль, брало верх над всем остальным.
Потому что я, вне всякого сомнения, имела право знать о подозрении. Об анализе и выводах. Какая разница, в самом деле, привело бы это к чему-то или нет? Я как-никак ее единственный ребенок! Она как-никак моя мама. И ничья больше. И живет она как-никак именно со мной, хотя и «всего лишь» через выходные.
Папа прервал мои размышления.
— А потом она, эта психолог, довольно подробно расспрашивала, какая Яна… мать.
Он помолчал, наморщив лоб, а потом несколько раз открыл и закрыл рот, как будто никак не мог решить, стоит ли ему еще что-то добавить. Между нами повисла мертвая тишина. Так бывает, когда кто-то выключает вентилятор, и только в этот момент становится ясно, что тот был включен целый день.
— И вот это было самое сложное. Я ведь ничего не знаю! Я вдруг понял, как мало я знаю. Я не знал, каково тебе бывать у Яны, и эти вопросы… они меня напугали, ужасно напугали. Я сидел, держа трубку в руках, а психолог терпеливо ждала ответа. Я, пожалуй, боялся не того, как дела обстоят сейчас, а того, как они обстояли когда-то. Во мне вдруг ожило столько воспоминаний. Твою маму очень легко было вывести из себя. Когда ты капризничала — ну, как и все дети, ты порой не хотела одеваться или что-то еще, — она могла просто развернуться и уйти, оставив тебя полуодетой. В таких случаях она была вне себя от ярости. Или когда ты не хотела есть то, что она приготовила, — она просто швыряла все в раковину и уходила из кухни, оставляя тебя пристегнутой в стульчике. Как будто она считала, что ты… что ты вроде как сама должна все понимать. Ну, знаешь, вроде «Я же сказала — ешь!». Как будто сказать один раз — более чем достаточно. Она не умела уговаривать, увещевать, что-то обещать, как нужно с детьми. У нее как будто не было… этого навыка.
Папа развел руками.
— Ну, в общем, не знаю. Мне казалось, будет лучше, если ты станешь жить у меня, но… с другой стороны, у тебя было на нее право, она, в конце концов, твоя мать. И мне казалось, что с годами все стало гораздо лучше. Когда ты подросла. И потом, нельзя не признать — кое-что ей удавалось отлично. В определенных ситуациях она проявляла просто сказочное терпение. Знаешь, когда ты была в почемучном возрасте, года в четыре, может, в пять, когда дети постоянно спрашивают абсолютно обо всем… Ты, честно говоря, была совершенно невыносима. Доставала нас страшно.
Папа улыбнулся и посмотрел на меня ласково. Я чувствовала его взгляд на своей щеке.
Патрисия Аркетт за это время успела смастерить огнемет из флакона лака для волос и зажигалки, и лицо Джеймса Гандольфини оказалось объятым пламенем.