Я была настолько погружена в свои мысли, что Энцо пришлось потянуть меня за руку, когда настало время вставать и петь песню, которую мы, судя по всему, разучивали целый месяц, а я этого даже не заметила. И пока я стояла в церкви и пела о лилиях, водосборе, розах и шалфее, размышляя о том, как в эту компанию угодил шалфей, так вот, пока я стояла там и машинально открывала рот, — кого, как вы думаете, я увидела у самого входа в церковь, возле массивных деревянных дверей, в светлом зеленом плаще? Кого я там увидела? Большие глаза, русые, гладко зачесанные волосы?
Мама.
Моя мама.
Мне показалось, что в церкви тут же стало тихо. Да, кажется, так и было. Она смотрела прямо на меня, прямо мне в глаза, в мои зеленые и до боли похожие на ее собственные глаза.
Сердце замерло у меня внутри — и так и застыло.
В тишине.
Когда церемония закончилась, мои одноклассники, галдя, бросились к дверям церкви.
Одноклассники — но не я. Я никуда не бросалась и ничего не кричала.
Я пошла к маме, своей маме, которая замерла на месте, несмотря на то, что вокруг нее толпились и толкались гимназисты, как стадо, всю зиму простоявшее взаперти и теперь рвущееся на волю, на первый весенний выгон.
Когда до нее оставалось пара метров, мои ноги внезапно остановились сами собой. Я не могла заставить себя подойти ближе, передвинуть ноги, словно передо мной выросла невидимая стена, Я беспомощно посмотрела на нее — и она пошла мне навстречу. Она подошла ко мне и обняла, и это объятие не было похоже на ее обычные объятия. Она сказала:
— Мне так жаль, прости, прости, прости.
Она повторяла это снова и снова.
Мне тоже было жаль. Мне было так искренне жаль, что глаза мои заблестели, наглядно это демонстрируя. И я выдохнула в ее волосы, осторожно обняла ее, и так мы простояли целую вечность.
Сутулый кантор с тонкой, как пергамент, кожей в конце концов помахал руками, чтобы привлечь наше внимание, и извиняющимся тоном попросил нас уйти, потому что ему нужно было подготовить церковь к вечернему выступлению хора. Мы вышли в ослепительный бело-желтый солнечный свет и тут же наткнулись на Энцо с его мамой, которые стояли и обсуждали с кем-то что-то прекрасное, что именно было прекрасно, я так и не поняла. И мама, которая никогда раньше не видела ни Энцо, ни его маму, протянула им руку — сначала ему, и только потом ей, и это было так трогательно, пусть и несколько необычно. Значит, она понимает, как много он для меня значит. А я ведь даже не знала, что она вообще помнит, кто он такой. И Энцо ей улыбнулся, и ему так шел его черный костюм, который вовсе не смотрелся чопорно, а его мама была веселой и гордой — и, конечно, тощей, как ванильный стручок, но с этим я, в конце концов, ничего не могла поделать.
Мы не стали говорить об Аспергере. Зато мы пошли обедать в итальянский ресторан в Сёдермальме, как самая настоящая семья. Папа, должно быть, знал, что мама собирается приехать, потому что встретил нас у метро. Столики в ресторане были накрыты клетчатыми скатертями, и все это было, конечно, немного странно и непривычно, но все равно здорово.
Я сидела между мамой и папой, перед поблескивающей серебром миской с тертым пармезаном, и чувствовала себя четырехлетней — что не так уж странно, если вспомнить, что в последний раз мы сидели за одним столом, как раз когда мне было года четыре.
Они смущенно обсуждали ресторанный интерьер, заискивающе поглядывая на меня, как будто ожидая помощи. Напрасно. Не то чтобы я не хотела помочь, но я просто лишилась дара речи и сидела с бьющимся где-то в горле сердцем. Мне пришлось уставиться в свою тарелку спагетти, чтобы заставить их взглянуть друг на друга. Когда и это не помогло, я извинилась и вышла в туалет. Там я уселась на унитаз, спустила трусы до самых лодыжек, открыла свою зачетку и принялась ее рассматривать. Длинный и ожидаемый ряд «четверок» оживляла парочка греющих душу «пятерок». «Пятерку» по шведскому я предвидела, в ней, можно сказать, была уверена. Что было удивительно — так это оценка за творчество, тоже жирная «пятерка», несмотря на все мои очевидные пробелы в каждой из пройденных тем и на то, что я так и не показала Вальтеру законченную полку для выставления оценки, хотя он об этом просил.
Эта оценка попахивала, конечно, предвзятостью, но когда объектом подобной предвзятости являешься ты сам, она не кажется такой уж вопиющей. Кроме того, в глубине души, наверное, я этого ожидала, с того самого дня, когда Вальтер сказал на уроке: «Проще обрезать пышное дерево, чем ухаживать за слабым», — и как будто случайно посмотрел при этом на меня.
Да-да, «хорошо и уродливо».