— Как это «ничего»? — сказала Селеста. — Весь день, без передышки одно и то же, скука смертная. — Кривляясь, она пробубнила: «Remarquez aussi des meubles Renaissance…»[78]
— Нет, я имела в виду — по сравнению с Мари-Кристин, — сказала Франсуаза. — Ничего похожего на её работу.
— Да, но Мари-Кристин всегда была умницей, — сказал дядя Ксавьер. Вечно пропадала с книжкой.
— Вечно попадала в неприятности, — сказала Tante Матильда. Дядя Ксавьер издал протестующий звук. Она не обратила на него внимания. — Оно и понятно, в Англии дети растут без присмотра, как сорная трава.
— В Америке ещё хуже, — сказала Селеста, с неприязнью взглянув на собственных детей, хотя во время обеда их было почти не слышно. — В Англии их просто игнорируют, в Америке же балуют донельзя. — Я подумала, что если говорить об игнорировании детей, то она с этим отлично справляется. Она курила, пока Франсуаза резала Зое мясо.
— Конечно, Херве всегда был умнее нас, — сказал дядя Ксавьер. — Ты унаследовала его мозги, Мари-Кристин. А я был тупицей. Тупым фермерским мальчишкой. — Он постучал себя по седеющей голове. — Пусто, — сказал он и рассмеялся.
Это была интересная и полезная информация — выходит, отца Крис звали Херве.
— Еще фасоли, Мари-Кристин? — спросила Франсуаза.
— Крис, — сказала я. Для меня произнести «Мари-Кристин» — все равно что пытаться говорить с набитым ртом. — Зовите меня Крис.
— Только не здесь, — сказала Tante Матильда. — Здесь ты Мари-Кристин. — Не допуская возражений, она повернулась к Селесте, и они заговорили по-французски, для меня слишком быстро и сложно — речь шла о каких-то брошюрах, которые Франсуаза забрала из типографии. Я почувствовала усталость. И перестала вслушиваться.
Мы пили кофе на кухне, детей отправили спать. За окнами незаметно стемнело. Разговор о брошюрах давно исчерпал себя. Повисла неуютная тишина. Селеста время от времени деликатно зевала и курила, гася сигареты с испачканным помадой фильтром задолго до того, как они кончались. Франсуаза беспокойно мяла кусок хлеба и застенчиво мне улыбалась. Tante Матильда мелкими глотками отпивала кофе из маленькой чашки, которую держала в ладони, сложенной ковшиком. Дядя Ксавьер периодически дотрагивался до моей руки, словно желая удостовериться, что я и в самом деле физически существую, — собственно, только этим я и могла похвастаться — физическим существованием. Тоненький голосок у меня в голове — далекий-далекий, на грани слышимости — шептал: «Ты обязана сказать им. Они имеют право знать, что Мари-Кристин мертва». Но голос более близкий, утешительный, согретый вином, мудрый голос говорил: «Не будь дурой. К чему без надобности травмировать людей?» — и я послушалась этого голоса, потому что он казался более благоразумным, чем тот, другой. Достаточно взглянуть на дядю Ксавьера, чтобы увидеть, как ему радостно, оттого что рядом сидит его племянница; а племянница из меня получилась довольно сносная: я видела, что нравлюсь ему. Настоящая, может, и вполовину бы так ему не понравилась. Я посмотрела на него с нежностью.
— Ты устала, — сказал он, окинув меня пристальным взглядом.
— Да, — сказала я. Меня охватывало какое-то глупое счастье, когда он посвящал меня в эти милые интимные подробности моей жизни.
Я лежала в темноте на кровати. Оба окна были распахнуты. Небо ломилось от звезд, мириады светил мягко мерцали сквозь легкую дымку. Мое длинное, бледное тело вытянулось на покрывале. Я слишком вымоталась, чтобы уснуть. В голове гудело. Чтобы заглушить это гул, я проглотила две обезболивающие таблетки из тех, что дал мне с собой доктор Вердокс, но они не помогли. Я не могла оторваться от фотографии Тони, которую вырезала из газеты Сан, где он стоял с опущенными плечами и закрывал руками лицо — осиротевший, горюющий муж. Горевал ли он по-настоящему? Он часто повторял, что без меня пропал бы, но я принимала это за ненавязчивый шантаж, нечто вроде предупреждения. Иногда я спрашивала, любит ли он меня.
— Ты меня любишь? — спрашивала я. Меня интересовало, что именно, кроме привычки с его стороны и страха с моей, удерживает нас вместе в этом доме на две семьи на Бирчвуд-роуд.
— Ну, конечно, люблю, — отвечал он.
Мне было необходимо постоянное подтверждение. Если он и в самом деле любит меня, рассуждала я, тогда это объясняет, что я здесь делаю. Вероятно, это было достаточным оправданием, так как означало, что на мне лежит огромная ответственность, а следовательно, я должна остаться с ним и продолжать пылесосить ковры и готовить пищу. Так что его ответ служил мне чем-то вроде булавки, которая пригвоздит меня к месту. И за это я была очень ему благодарна. Мне приходилось так часто задавать ему этот вопрос, что иногда он терял терпение. Оно и понятно.
— Ради всего святого, — говорил он, — ты же знаешь, что люблю. Я постоянно об этом твержу.
Что правда, то правда. Он иногда говорил об этом и без подсказок, просто так. Но мне это было очень нужно. Очень нужно, чтобы меня пригвоздили к месту и придали моей жизни какой-то смысл.