Реджинальд, по всей видимости, никак не мог принять окончательное решение. Иногда Нелли чувствовала в нем готовность смириться с обстоятельствами, преобразить их идеальную любовь в приятную необременительную связь. А иногда угадывала жгучую злость и обиду на то, что он попался на ее удочку. Потом эта злость вдруг сменялась не менее сильной жалостью к ней. И в такие минуты Нелли собирала все силы, чтобы сохранить самообладание. Она отчаянно сопротивлялась, не желая признавать себя неправой, достойной жалости. До самого конца она упрямо изображала женщину привилегированного положения, которой можно только смиренно завидовать. Конечно, оставалось еще одно средство: броситься в объятия Реджинальда, расплакаться, во всем признаться, поведать о своей страстной любви к нему; это выглядело бы вполне убедительно и очень трогательно и, вероятно, помогло бы ей завоевать Реджинальда. Но тогда она отреклась бы от самой себя. Существовал некий жизненный закон, который она не могла обойти; некие жизненные установки, которым должна была следовать до конца, даже перед теми, кто знал правду. И потому, выдерживая испуганный взгляд Реджинальда, она всеми своими словами, всеми жестами отрицала грустную очевидность. Более того, щедро разукрашивала некоторые из своих фантазий новыми и новыми подробностями. Не для того, чтобы разозлить Реджинальда и толкнуть его на скандал, а просто из упрямого желания сохранить для себя свой придуманный мир, из заочной солидарности обманщицы со всеми другими обманщиками. Впрочем, она не ощущала никакой вины перед Реджинальдом, совесть ее была спокойна. Она по-прежнему легко и непринужденно обходилась с ним. Тот единственно тягостный миг — миг, когда Реджинальд вспоминал, что она принадлежит другим мужчинам, — ей удалось облегчить для себя удачно придуманным средством: Реджинальд ее новый любовник, а женская память коротка и удерживает только последний роман; вот он и есть ее последний роман. Ее тело, не затронутое прошлым, носило отпечаток прикосновений одного лишь Реджинальда, хранило воспоминание об одном только Реджинальде. И она гордилась тем, что снова и снова гордо показывает, обнажает, носит по улицам это принадлежащее Реджинальду тело.
Однако Реджинальд, не будучи в курсе этого рецепта непорочности, принимал ее гордость за очередную ложь, за отрицание приличий, почти за вызов. Он страдал. И это было не так уж плохо. Нелли тешилась его страданием и не спешила с утешениями, совсем напротив. Она простирала свою жестокость до того, что нарочно лгала Реджинальду банально и ненаходчиво, на манер обычных женщин: скажем, сообщала ему, что ходила на такой-то концерт, а потом путалась и провиралась; теперь их свидания буквально тонули в потоках ее лживых измышлений, которые Реджинальд выслушивал с плохо скрываемым ужасом, тем более, что Нелли в своей главной, высшей правде по-прежнему сияла красотой, невозмутимостью и искренностью, которые, вероятно, заставляли Реджинальда вспоминать все стихи, все изречения, сложенные в честь демонической женщины или женщины-ребенка. Это продолжалось вплоть до того дня, когда Реджинальда, внезапно прозревшего после очередной, совсем уж несусветной выдумки Нелли, вдруг осенило: она знает, что ему все известно. И в ту же самую минуту Нелли стало ясно, что он все понял.
В комнате вдруг воцарилась тоскливая тишина, по поводу которой обмануться было невозможно: такая тишина предшествует разлукам, отъездам, смертям. В мгновенном озарении эти два существа увидели друг друга так ясно, как никогда еще не приходилось видеть двум людям; стоя лицом к лицу, они пронзали один другого горящим, непримиримым взглядом. Однако Нелли, при всей своей неопытности, оценивала ситуацию вернее Реджинальда. Она чувствовала, что есть два вида разлуки — неизбежная и искусственная, и эта, вторая, не фатальна, не необходима: просто некий злой рок, в бессилии своем, понуждает самих людей приближать разрыв, а потом на них же и сваливает всю ответственность за это. Вот и в данном случае произошло именно так. Прояви Реджинальд и Нелли упорство в их надуманном и заранее обреченном поединке, им наверняка пришлось бы расстаться. К этой вовсе не неизбежной развязке нередко приходят и в жизни и в театральных трагедиях. Для того, чтобы порадовать судьбу и сделать исход романа совсем уж неотвратимым, им нужно было ничего не говорить друг другу, продолжать свое послеполуденное свидание и расстаться, как обычно, то есть, одному сказать «до завтра», другому ответить «до завтра» и никогда больше не увидеться. Людям вполне хватает глупости, чтобы доводить до нужного конца начинания судьбы второго порядка.