На следующий день мама повезла сына на площадь, где стреляли в премьер-министра. По радио передавали красивые грустные песни, и Авишай Милнер не без удовлетворения отметил про себя, что почти все их он умеет играть. На площади он с удивлением увидел толпы молодых ребят; до того момента Авишай был уверен, что случившееся взволновало только матерей. Огромная площадь, которую в обычные дни населяли прожорливые голуби, заполнилась скорбящей молодежью – мучимой, как и голуби, каким-то голодом. Национальная трагедия позволила людям выплеснуть накопившиеся эмоции; наконец-то можно было вволю поплакать, и никто не спрашивал тебя, что случилось. Гитары на этом болоте печали расцвели, как лотосы; повсюду слышалось пение; повсюду, сбившись в кучки, сидела молодежь, и таких кучек было великое множество. Молодые люди ходили от одной кучки к другой, садились, вставали, зажигали свечи, переговаривались, смахивали слезы, пели песни и обменивались записанными на тетрадных листках номерами телефонов.
На следующий день Авишай Милнер вернулся на площадь уже один, с гитарой на плече. Поездка в автобусе заняла больше часа, это время он потратил, составляя идеальный список песен – таких, чтобы подхватывали слушателя и несли его на волнах печали к катарсису, – но, придя на место, Авишай обнаружил, что руки у него дрожат. Вокруг стояли группками мальчики и девочки в черных рубашках, с горящими свечами и печальными глазами. Авишай боялся, что они его к себе не примут: учуют в нем отщепенца. Не поможет даже отцовский лосьон после бритья, которым он побрызгался. Ибо жалкие личности пахнут по-особому. Мокрой псиной.
Первоначальный план у него был простой: подсесть к одной из компаний и расчехлить гитару. Но сейчас Авишаю казалось, что каждая компания – закрытый клуб для своих. Поэтому он никак не мог решиться к кому-то подсесть и продолжал стоять. В конце концов у него заболели ноги, и – сломленный, посрамленный, одинокий – Авишай сел на землю. Однако не прошло и нескольких минут, как его окружила стайка девочек – все еще напевая песню, подхваченную в предыдущей компании, они безо всяких церемоний уселись рядом. Большего Авишаю и не требовалось; он моментально достал гитару и стал аккомпанировать. Когда девочки запели следующую песню, он снова им подыграл, и так, постепенно, взял инициативу в свои руки: как только смолкала одна песня, он сразу начинал играть другую. Песня следовала за песней, энтузиазм поющих все нарастал, и в других компаниях обратили на это внимание. Видя, что возле Авишая Милнера происходит нечто необычное, парни и девушки стали вставать со своих мест и подсаживаться к нему – сначала по одному, потом по двое, по трое… С каждой минутой их становилось все больше и больше, и, когда Авишаю показалось, что ничего лучше уже и быть не может, в лицо ему ударил слепящий свет телекамеры – и Авишай понял, что лучшее еще впереди.
Однако все в этом мире рано или поздно заканчивается – даже национальный траур. А искренняя скорбь неизбежно превращается в показную. Авишай Милнер приходил на площадь еще две недели: сначала пел чужие песни, потом собственные – и трудно сказать, сколько бы еще он этим занимался, если бы в один прекрасный день не обнаружил, что сидит один. Ибо скорбь подобна траве: как долго она может оставаться зеленой в такой жаркой стране? Молодежь вернулась к своим занятиям, а на площади остались только голуби да бездомный, утверждавший, что во всем виноваты банки.
Но хотя свечи на площади и погасли, загоревшийся в груди Авишая Милнера огонь погасить было уже невозможно; он продолжал гореть даже сейчас, во тьме тюремной камеры. Авишаю хотелось, чтобы его видели, хотелось, чтобы его слышали, хотелось колючкой вонзиться в плоть этого мира. Огонь горел в его груди, когда он – мальчиком – пел на площади, когда участвовал в каторжных прослушиваниях перед телевизионным песенным конкурсом, когда выстрелил его первый диск, когда с треском провалился второй, когда он рекламировал сухие завтраки и когда, сгорая от стыда, халтурил на днях рождения. Даже сейчас, в тюрьме, Авишай Милнер ни на минуту не переставал думать о том, как снова начнет выступать и прославится. Точнее, не столько думать, сколько грезить. Стоило перестать сочинять заголовки для интервью, как перед его мысленным взором опять возникала девушка с вырванным языком. И чем больше Авишай Милнер убеждал себя, что все эти мечты о мести – бред сумасшедшего, чем чаще твердил себе, что обо всем этом необходимо будет забыть, как только двери тюрьмы распахнутся и его отпустят под залог, – тем отчетливее видел перед собой девушку с вырванным языком.