С тех пор она принуждена была питаться объедками из кучи отходов, возвышавшейся близ трупа собаки. Часто, не находя ничего съестного, ей приходилось обгладывать и обсасывать длинные белые кости, выбрасываемые из дома матерью. Странные они были, эти кости: явно отличаясь размерами и внешним видом от коровьих и бараньих костей, они что-то смутно напоминали Сучке, какие-то образы и картинки, виденные ею в букваре в детском доме. Не в силах вспомнить эти картинки, не в силах понять, чьи именно были эти кости, она просто грызла и глодала их, сдирала с них последние волоконца странноватого, незнакомого на вкус мяса — и уж тем одним была жива, ибо хлеб, овощи и прочая пища появлялись на столе Лярвы всё реже и реже, будучи не в силах, вероятно, перебороть нараставшую любовь Гинуса и Лярвы к этому мясу.
Впрочем, надо отдать Гинусу и должное: он не пытался принуждать Сучку к тем низким и преступным утехам, каковые ей в изобилии пришлось выстрадать ранее, ещё до вызволения её из лап Лярвы. Нет никакого сомнения, что приди ему эта похоть в голову — и она была бы тотчас удовлетворена без малейшего сопротивления матери. Однако мысли Гинуса относительно Сучки, по всей видимости, имели совсем иное направление и характер, и алчба его к ребёнку если и имела место, то была совсем, совсем другою. Разумеется, со дня заселения в этот дом Гинуса никаких других мужчин, способных проявить желание к глумлению и надругательству над ребёнком, в доме появиться не могло в принципе — и хотя бы в этом отношении девочка была избавлена от прежних ужасов абсолютно.
Но над нею навис иной ужас, окончательный и кромешный. И чудовищный призрак этого ужаса, его смрадное дыхание ощутилось в доме спустя три-четыре недели, к концу сентября, когда в погребе Лярвы закончились припасы, а в Гинусе неизбежно пробудился звериный голод.
В тот день Лярва проспалась ближе к полудню, спустилась в погреб и, погремев там какою-то посудой, пришла к горькому выводу, что есть в доме нечего. Она не утаила от Гинуса эту новость и принялась было предлагать на его рассмотрение варианты, как, где и какими средствами можно раздобыть пищу, — но вдруг была остановлена его жестом и словами:
— Выдумывать тут нечего: обед рядом с нами.
Лярва уставилась на него непонимающим взглядом, в ответ на который Гинус безжалостно прояснил свою мысль:
— В конуре.
Всякое выражение и всякая жизнь исчезли из глаз Лярвы, взгляд её потух. Она задумалась, и её размышление, как и самая возможность такого размышления, является, без сомнения, кульминационным апогеем ужаса, абсолютным кошмаром нашего повествования. Лярва не пришла в ужас и негодование, не кинулась на Гинуса с кулаками, не устроила истерику, не позвонила в полицию, не лишилась чувств — нет, она лишь призадумалась. Добавить здесь более нечего, оставим мать размышлять и перенесёмся к дочери.