«События XX в. сотрясли эти концепции до самого основания. Новые преступные лидеры — Ленин, Сталин, Гитлер — сломали или исказили до неузнаваемости понятия, идеи и формы жизни, которые считались неотделимыми от конкретной стадии исторической эволюции человечества, «органически» присущими ей. Несомненно, действовали они во имя своих исторических или псевдоисторических теорий, коммунисты — во имя диалектического материализма, Гитлер — во имя расового превосходства; но достигли того, что считалось недостижимым, вопреки прогрессу, нарушая неумолимые законы человеческой истории. Стало ясно, что люди энергичные и безжалостные способны сконцентрировать достаточно власти, чтобы изменить свой мир куда радикальней, чем это полагали возможным. Если кто-нибудь искренне отвергнет представления о морали, политике и законах, казалось бы, столь же устойчивые, столь же присущие их исторической фазе, как и материальные факторы, и если, сверх того, он решится убить миллионы людей, не считаясь с тем, легко ли это и одобрит ли его большинство современников, то он осуществит перемены большие, чем допускает “закон”. Люди и их учреждения оказались гораздо более податливыми, гораздо менее стойкими, законы гораздо более гибкими, чем нас учили думать. Теперь заговорили о намеренном возвращении к варварству, а это, согласно недавним теориям, не только дурно, но и практически невозможно
» ([2], стр. 36, 37).Эти слова сегодня, через десятилетия после их произнесения, звучат еще актуальнее, чем в свое время, не оставляя от фукуямовского «конца истории» камня на камне.
Основатель фашизма
Здесь уместно коснуться одного мыслителя и публициста, который обычно даже не попадает в курс истории философии (настолько его наследство незначительно с теоретической точки зрения), но, как выясняется, предвосхитившего то, что произошло век спустя в Германии. Речь о католике Жозефе де Местре, сардинском посланнике при дворе Александра I, писания которого ярко иллюстрируют мысль Берлина о так и не обнаруженных законах истории. Берлин очень подробно разбирает взгляды де Местра, причем даже в двух местах: в отдельном обширном очерке[13]
и в эссе про Льва Толстого (о котором далее).