«Что может быть абсурднее наследственной монархической власти? Как можно ожидать, что на смену мудрому и добродетельному государю придут столь же достойные потомки? Возможность свободно избирать монарха (выборная монархия), несомненно, более целесообразна. Однако несчастное положение Польши — очевидный и прискорбный результат такого пути, а совершенно иррациональный институт наследственного монархического правления оказался одним из самых долговечных человеческих установлений. Демократические республики, конечно же, куда разумнее, чем монархия; но долго ли просуществовала даже великолепнейшая из них — Афинская республика при Перикле? И какой непомерной ценой! При этом шестьдесят шесть королей — иные лучше, иные хуже, но в среднем примерно одинаково — благополучно правили великим французским королевством полторы тысячи лет
» ([2], стр. 241).Напомним, что это было написано задолго до появления европейских демократий, за исключением вполне устойчивой уже тогда английской конституционной монархии, и де Местр факт ее существования, конечно, игнорировать не может. Об английской демократии он отзывается, как ни удивительно, в одобрительных тонах, указывая, что у «дивных англичан
» демократия не рациональный выбор, они ее «не записывают», а «чувствуют», а значит она «действительно становится источником власти». (Мне одному кажется, что в этом месте явная натяжка?) Но все равно очень любопытно, что сегодня, когда европейская демократия испытывает явный кризис, я лично слышу от многих евроскептиков из разных стран почти те же самые вопросы — послушайте, например, передачи Юлии Латыниной о колониальной эпохе или рассуждения уже упоминавшегося Алексея Арестовича об имперской форме правления.У де Местра представлен тот мрачный и жестокий крайний взгляд на историю, в которой человеку нет места, он ни на что не влияет и никогда повлиять не сможет: «Итог зависит не от рассудка, не от силы и даже не от добродетели, но от роли, предписанной отдельному человеку или народу в непостижимой драме исторического бытия; из своей роли в ней мы можем постичь в лучшем случае лишь крошечную часть
» ([2], стр. 261). Это представление довольно широко распространилось в России начала XIX века. Возможно, в Европе его бы просто не заметили, но, несомненно, пафос писаний, подобных процитированному, производил впечатление на неискушенных россиян, еще не знакомых ни с Гегелем, ни с Шеллингом, но всегда симпатизировавших крайностям. Берлин прав: известная сцена из «Войны и мира» размышлений раненого Андрея Болконского на Бородинском поле о бренности человека перед лицом вечности, вошедшая даже в школьные учебники, явно вдохновлялась именно писаниями де Местра.Обидные слова, которые де Местр посвятил России, сегодня кажутся пугающе пророческими: