— Да, вы говорили: возрастная пропасть. Но у меня-то с ней пропасти не было: она была самым нужным, самым любимым существом на свете. И при этом смела не рассказывать о своей боли, о своей драме. Такого я простить ей не мог: предательство, хуже предательства. И никогда не смогу, даже на том свете. Помимо ненависти и «тварей» она писала, что не может ударить человека. Не важно, парень это или девчонка, что слабее ее и ниже ростом — глумящаяся тупая девчонка… Да, она была белой вороной, как и вы. Но не только. Она плохо одевалась: в секнод-хэндовские тряпки. У меня ведь всю жизнь хронически туго с деньгами. Но я и представить не мог, что эти тряпки так ее унижают и жгут. Точнее, за эти бедные тряпки так ее унижают. Судил по себе: мне всегда было по фигу, что носить: лишь бы на пачкалось быстро, не жало и не натирало.
— Вы мужчина, — заметила Юдит с упреком. — А она вырастала в маленькую женщину.
— Да, я это понял. К сожалению, задним числом. Помимо тряпок, у нее был неправильный прикус, а я не удосужился сводить ее к дантисту. Она ведь и без того казалась мне хорошенькой. Больше, чем хорошенькой: очаровательной, прелестной. Но для маленьких бессердечных зверят-одноклассников она была дурнушкой и чудачкой в старых тряпках. И они травили ее изо всех своих звериных силенок… Конечно, я поменял школу, сразу же. И накупил кучу новых тряпок (для чего пришлось продать треть библиотеки). И обещал поставить скобку на зубы — самую красивую и дорогую. Но я совершил непоправимую ошибку: рассказал ей о дневнике. Болван! Как же она кричала… А потом убежала в свою комнату и закрылась. И полночи я слушал ее плач. Она не притронулась к новым тряпкам. Несколько дней просидела взаперти, как больной зверек в норе, а потом ушла из дому. Это случилось впервые. Ей было тринадцать с половиной. Потом уходы стали регулярными: на пять-семь дней, а то и больше. Без единого звонка или смс-ки. Следовало бы привыкнуть, но я не сумел. Каждый раз как впервые. Наверное, на этом следует закончить невеселую исповедь?
— Почему?
— Не хочется продуцировать негативные эмоции. Заражать своим отчаяньем, своей тоской. У вас ведь и без меня хватает душевной боли, собственной. К чему лишняя? Мораль моего рассказа ясна. Я слишком любил ее. Воображал необыкновенной, единственной в мире. А она оказалась всего лишь маленькой бессердечной шлюшкой. «Вот и сказочке конец, а кто слушал — молодец».
— Сказочке не конец, — возразила Юдит. — И вашим отношениям не конец.
— Учитывая, что я никогда не вернусь с Гипербореи, даже если передумаю уплывать в лодочке Харона? Смешно. Вы говорите так, потому что слишком добрая.
— Я не добрая. Правда, и не злая — вращаюсь вокруг другой оси. Прощу вас, продолжайте! Рассказывайте по-прежнему подробно, не думая, заражаете вы меня или нет.
— Хорошо, — я вздохнул, но втайне обрадовался: когда говоришь о мучительном, объективируешь застарелую боль, ловишь слабенький кайф, зыбкую анестезию. — Буду вести унылое и скучное повествование с подробностями. Она уходила, и я умирал, потом возвращалась. Лгала мне, что посещает школу. Забавно: лет в пять у нее была песенка с таким рефреном: «Не лги мне, не лги мне!» Детский припев стал моим лейтмотивом на несколько лет: она лгала постоянно. Как дышала, как напевала, как причесывалась. Когда-то я радовался, что родившаяся малышка не похожа ни на меня, ни на жену. Гены брали свое, конечно, и она смахивала на мать жены, с которой я не имел счастье быть знаком: она умерла к тому времени. В ней было на четверть цыганской крови, на четверть итальянской и наполовину польской. Такой вот коктейль. Я радовался, что она не в меня (значит, ни неврастении, ни рефлексии) и не в жену (воплощенная ложь, фальшь и похоть), но радость оказалась преждевременной. Душой она пошла в мою недолгую супругу, только проявилось это не сразу, а с тринадцати лет. Она лгала, что ходит в школу, а потом звонили учителя, сообщая, что уже не помнят, как выглядит моя девочка. Она лгала, что от нее несет никотином, потому что рядом курят приятели и подружки, но на самом деле дымила с тех же тринадцати. Но самое страшное не это. Не это.
Я перевел дух. Юдит взглянула на меня с испугом и тут же отвела глаза.
— Она говорила, что родилась, чтобы любить всех. Но лет с шести внесла коррективы: одного намеревалась любить больше всех. Своего суженого, половинку (жутко не терплю этот замыленный образ, но другого еще не придумали). Мы часто говорили с ней о будущем женихе. Я старомодный человек, меня воспитывали в строгом христианском духе, поэтому внушал ей, что без любви целоваться нельзя, и что единственного своего мужчину хорошо бы дождаться, оставаясь девушкой. Смешно до колик, понимаю. В наше циничное время, когда стыдно быть девушкой уже в двадцать лет…
— Вы немножко отстали от жизни, — улыбнулась Юдит. — Девственность снова в моде.