Именно так я сейчас и делаю. Съедаю бутерброд с вязким сыром и выпиваю стакан густого кефира из холодильника. Проглатываю две желтых, поблескивающих, как лакированные, таблеточки валерьянки, а потом, немного поколебавшись, нашариваю пачку сигарет и закуриваю. Кстати, как раз этого делать бы и не следовало. Сигарета, конечно, меня успокаивает, но одновременно приводит в активное рабочее состояние. Гораздо полезнее было бы повторить весь ритуал отхода ко сну: заново почистить зубы, умыть лицо, перестелить постель, чтобы выглядела, как свеженькая. Это иногда помогает. Но мне уже все равно. Я брожу по освещенной слабенькой настенной лампочкой кухне и, затягиваясь раздражающим дымом, думаю – какой все-таки трусливый подлец этот Мурьян. Ведь пока был прижат к стенке, слово сказать боялся (правильно, кстати, боялся, я в тот момент мог его изувечить), обрел голос лишь после того, как почувствовал себя в безопасности. Это когда уже Пеленков и Гриша Балей нас развели. Подлец, подлец, конечно, полный подлец…
Затем мысли мои почему-то перескакивают на Веронику. Сейчас, в два часа ночи, мне совершенно ясно, что здесь все кончено. У нас, скорее всего, действительно был некий шанс, была возможность того, что, вероятно, дается только раз в жизни. Однако этот мираж поманил и рассеялся. Теперь – пустота, выжженная пустыня до самого горизонта. Причем не важно, кто и конкретно в чем был здесь виноват. В таких ситуациях, как их ни анализируй, всегда виноваты двое. Важно лишь то, что это не восстановить уже никакими усилиями. Никогда, никогда: второй раз чудо не произойдет. Мираж так и останется миражом. Пустыня будет безжизненной до скончания мира… Мне и в самом деле безумно жаль Веронику. Какое у нее было тогда, при встрече в кофейном зальчике восковое лицо! Какие выцветшие глаза! Какие предательски выступившие на шее мелкие возрастные веснушки! И, кстати, сейчас она, вероятно, тоже не спит – бродит по кухне, занимается разными хозяйственными делами. Говорит, что это единственное за весь день время, когда она чувствует себя свободной. В красном детском халатике, который едва-едва прикрывает бедра. Я ее в этом халатике много раз видел. Мне чрезвычайно хочется ей позвонить. Снять трубку, набрать номер, который я хорошо помню, услышать голос. Вот только что я скажу? В том-то и дело, что сказать ей мне нечего.
И еще я думаю, глядя во мрак, в котором зависли, скрываемые дождем, лишь два тусклых окна на другой стороне двора, что так называемые «видения», время от времени посещающие меня, объясняются, вероятно, не только особым состоянием психики. То есть, конечно, это – несомненный «прорыв подсознания»: у меня достигают мозга и трансформируются в галлюцинации сигналы из внутренней среды организма. У здорового человека они выше подкорковых центров не поднимаются. И все-таки дело, наверное, не только в этом. Мне представляется, что определенную роль здесь играет еще и городская среда. Петербург ведь без всякого преувеличения – уникальный город. Я где-то читал, не помню, что он и создан был не для жизни. Он задумывался как рай, как парадиз, как государственная мечта, как томление идеала, овеществленного потом в камне и в дереве. Он поэтому и застраивался не отдельными улицами и домами, удобными для людей, а сразу же – колоссальными пространственными ансамблями. Для обыкновенной жизни здесь места не было. Она проникала в него исподволь – сквозь переулочки, чердаки, подвалы, дворы-колодцы. С самого начала она имела здесь выморочную сущность. А если еще учесть, что стоит Петербург на громадном геопатогенном разломе – не знаю, правда, можно ли этому верить – то ничего удивительного, что призраки чувствуют себя тут как дома. Камень, дождь, гнилая вода в каналах, бледный свет фонарей, болотные испарения… В общем, то, что называют «петербургской шизофренией»… И, кстати, одно вовсе не исключает другое. Чтобы видеть «петербургскую мистику», необходимо обостренное восприятие окружающего. Необходимо видеть вечность сквозь время, фантастику сквозь реальность, странное сквозь обыденное. А это как раз и указывает на специфически болезненное состояние.