В тот день, когда я отправился в лечебницу на второе шунтирование сердца (28 января 1996 года), в газете «Нью-Йорк таймс» был напечатан некролог, посвященный смерти Бродского. Не успел я выйти из дома, как позвонил Леша и сообщил, что один из своих курсов в Орегонском университете, запланированных на весенний семестр, решил заменить на курс, посвященный Бродскому. «Я все время буду думать о нем», – сказал он. Устроить это оказалось легко. Я обмолвился о своей переписке с Бродским за последние несколько месяцев. Она началась где-то близ Рождества, и тогда я в первый раз рассказал Иосифу байку о том, как навсегда (как мне казалось) ушел из мира науки. Отправил все свои книги по воде из Города Бобов [т. е. из Бостона] домой, вернулся в старое родное гнездо в пригородах Чикаго как раз вовремя, когда они прибыли, и с помощью почтальона через подвальное окно переправил их в подвал и сложил штабелем возле лестницы. Через несколько месяцев я случайно наткнулся на них и, не в силах сдержать внезапный порыв, открыл первую попавшуюся под руку коробку. В ней оказался десятитомник Пушкина. Я вытащил наугад один из томов, раскрыл и увидел перед собой повесть «История села Горюхина» – произведение, которого я не читал. Я сел на ступеньку лестницы, прочитал несколько страниц, потом, прихватив с собой книжку, поднялся на второй этаж и продолжил чтение у себя в комнате. Когда закончил (повесть довольно короткая), то вдруг понял, что я вернулся! То есть снова обрел профессию, которой с тех пор не изменял. Я рассказал эту историю Иосифу, он перечитал «Горюхино», и его последнее письмо ко мне (возможно, последнее его длинное письмо, посланное им кому бы то ни было) по большей части содержит рассуждения о том, как Александр Сергеевич мог бы работать; сменяющиеся в письме образы похожи на игру в пасьянс, игру, в которую играют в одиночестве. Леша попросил меня прислать ему это письмо, что я и сделал (ксерокс, разумеется). На протяжении двадцати лет мне и в голову не приходило делиться с ним корреспонденцией от Бродского или новостями от него, поскольку он был лучшим другом Иосифа: это все равно, что ехать в Тулу со своим самоваром или морю воды прибавлять[64]
. Но сейчас обстоятельства изменились. Лежа в палате для выздоравливающих, я получил полный Лешин перевод письма Иосифа на русский. Он также сообщал, что собирается опубликовать его в журнале «Знамя», что эта публикация одобрена представителями фонда Бродского. Я написал небольшое предисловие, которое он тоже перевел. Увидев письмо опубликованным, я был раздосадован: оно было напечатано не полностью, отрезан самый конец его, около 20 % текста[65]. Похоже, это был компромисс с литературным душеприказчиком, который тогда считал, что публикация личных бумаг и писем Бродского должна быть запрещена. Она, видите ли, предполагала, что Иосиф исповедовал следующее убеждение: «Я не хочу, чтобы мои стихи читали сквозь призму моей биографии». А я считал, что беспокоиться об этом уже поздновато, поскольку поэт, разъезжая по Западу, успел дать множество импровизированных интервью, которые были засняты на видео. Разумеется, сама идея (клише) была из тех, что он любил примерять на людях, чтобы увидеть их реакцию[66]. Я сообщил Леше, а также душеприказчику, что если бы Иосифу было даровано еще немного времени, достаточного для того, чтобы выкурить сигарету, я успел бы развеять его заблуждения насчет пресловутой «призмы биографии». Он уже все рассказал о себе в своих интервью и в байках, с любовью пересказываемых и приукрашиваемых его друзьями[67]. Более того, читатели поэзии (особенно носители языка) сочинят вам любую, какая им потребуется, биографию своего кумира. И чтобы соблюсти баланс между Словом поэта и всем остальным, что нужно о нем знать, уж лучше иметь это, чем случайный набор непроверенных фактов. Сила вездесущих слухов в русской цивилизации такова, что эта идея Бродского способна быстро эволюционировать в согласии с неодарвинистскими принципами: «…человек выживает, как фиш на песке…»[68].